Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ладони вспотели, и я провел рукой по мокрому отливу, собирая остатки влаги. Протер лицо и выглянул в окно.
Гроза ушла на восток, очищая небо. Ветер и ливень сбили весь цвет с акаций, росших возле самого окна, засыпав дорожки скомканными грязно-сиреневыми лепестками. Они плавали в лужах, источая дурманящий аромат, перемешанный с озоном и свежескошенной травой. С листвы еще капало, но это уже больше походило на слезы – слезы прощания с отчим домом.
День, два – сколько я здесь протяну, среди вражды и непонимания? Я чужой! Чужой в своем доме, на своей Родине.
Родина! Где ты?
Если смотреть из окна – там ее уже нет… Там только Митя Мудило и его комсостав. Но стоит обернуться, заглянуть в полутемные комнаты, пройтись по залам, разглядывая портреты и фотографии, тронуть клавесин, постучать по щитам и саблям, которыми увешаны стены, сдернуть плед и, закутавшись в него, завалиться на старый скрипучий диван – и Родина окутает тебя, принося из глубин памяти воспоминания о детстве.
Она подойдет к тебе и спросит: «Эй, Алеха, а помнишь мальчишку в бескозырке, который катал на лодке смешливую соседскую девчонку? Она потом станет твоей женой».
– Помню, – скажешь ты и улыбнешься.
– А теплые материнские руки, гладящие твои волосы, когда ты болел ангиной, и нежный, всегда любящий тебя взгляд?
– Помню!
– Помнишь попыхивающего трубкой отца, сидящего в плетеном кресле и читающего свою любимую «Ниву»?
– Помню! Я все помню. Все до мелочей…
– Закрой глаза и не открывай, в противном случае ты вернешься в мир, в котором нет места сентиментальности. И вместо лиц любимых тебе людей ты увидишь прислоненный к стене винчестер системы «Смит и Вессон», две гранаты и «наган» на подоконнике.
Я помотал головой, отгоняя навалившуюся дремоту, но глаза не открыл.
Долой грезы и наваждения. Я живу – и это хорошо. Катя и Димка уже в Хельсинки. Там тоже бардак, но не такой, как здесь. Последнее письмо от жены я получил в конце апреля. Она писала, что в Выборге прошла волна расстрелов, но после подавления путча красных все затихло, и жизнь вроде стабилизировалась… Спасибо Маннергейму. Он, конечно, сука приличная – генерал царской армии, предавший Россию, которой присягал… Но, с другой стороны, его можно понять: национализм – он как проказа: с одной стороны, греет душу, а с другой – разрушает.
Катя и Димка, милые мои. Увидимся ли когда-нибудь? Боже, как же я по вас скучаю!
* * *
К жестокой реальности меня вернул скрип калитки, ведущей в парк. Я передернул затвор и только после этого открыл глаза. Сработала привычка, выработанная годами: заснуть и проснуться по первому подозрительному шороху или звуку. Дурная привычка, – «не спать, когда спишь»: скрипнул такелаж, громыхнул где-то клюз-сак, вытравили лаг или звякнула рында – а ты уже на ногах и хочешь знать, что происходит на твоем корабле.
Через парк шла Дарья, шлепая по мокрой листве обрезанными по щиколотку кирзовыми сапогами. Дарья когда-то служила у родителей в горничных: женщина добрая и честная, но чересчур уж разговорчивая.
Она-то и принесла известие, что в деревне сгорел дом Кабана, а его самого шлепнул Митяй за то, что тот зерно на продразверстку не хотел отдавать. А сын Кабана – Антоха Кабан – стеганул из дробовика по Митьке да промахнулся, только руку покалечил.
– Ну и Антоху застрелили, а дом подпалили. Вот такие-то дела, – вздохнула Дарья и, прихватив пустой чайник, пошла в кухню, причитая на ходу: – Что творится, что творится, совсем стыд потеряли.
Но я не слышал ее. Хотелось пойти в деревню и поклониться Кабану. Я даже не знал его фамилии и как зовут. Кабан да Кабан, по-уличному. Помню, отец всегда хвалил его, когда мы мимо их дома проезжали.
– Работящий мужик, – говорил он, показывая кнутовищем в сторону его колосящихся наделов, – такие не только наш уезд, всю Русь прокормят.
Дарья принесла соломы и щепок, скомкала кусок «Уездных ведомостей» и запихала все это в печурку. Лязгнула задвижкой и присела у печи, подтыкая горящую спичку под промасленную бумагу.
– Я вам там наливочки принесла, Алексей Константинович, – крикнула она. – День рождения все-таки.
– Спасибо!
О, бог ты мой! Я совсем забыл. У меня же сегодня день рождения. Дата не круглая, но серьезная, особенно на фоне грядущих потрясений.
Потянуло дымком – и дом словно ожил. Дарья забегала, засуетилась, громыхая кастрюлями и чугунками.
Через час пришел Кузьмич, бывший отцов кучер. Выложил на стол кусок сала и две головки лука. Долго извинялся, что явился с пустыми руками, и угомонился только после того, как Дарья выставила на стол наливку. Улыбнулся и, выдернув затычку, разлил красноватую жидкость, пахнущую плохим спиртом, по стопкам.
– Ну, Алеха, за тебя! – буркнул дед и лихо опрокинул содержимое в рот. Крякнул и потянулся за бутылкой, чтобы налить по второй.
Так и встретили мое сорокавосьмилетие. Бутылка наливки, пяток картошек, лук и шматок сала. Хлеба не было. Посидели, вспоминая прошлые годы, повздыхали и запели. Запели, точнее, Дарья с Кузьмичом, а я ушел в кабинет.
Пора было принять решение: что делать дальше? И я принял.
Гранаты и «наган» отнес в кабинет и положил на стол. Скользнул взглядом по стенам – и замер… На меня смотрели три счастливых лица: мое собственное, Катино и Димкино. Это мы в Ялте в девятьсот десятом. Димке только что исполнилось пять лет, и мы повезли его на море.
Сняв фотографию со стены и аккуратно выставив стекло, я вынул ее из рамки. Нечего ей тут висеть, все равно сожгут или выбросят. И пошел вдоль стен, снимая фотографии родителей и друзей. Солидный контр-адмирал в черной шинели и фуражке на фоне Адмиралтейства – это мой отец, Муромцев Константин Петрович. Мама с Димкой на руках, ему тут годика полтора. А это мичман Берг. А здесь мы с Истоминым во Владике. Только что прибыли из Сеула – и сразу в фотоателье: запечатлеть новые Георгиевские кресты за операцию по подрыву «Варяга». Было и такое…
Где они сейчас, мои друзья? Последний раз с Истоминым мы виделись в начале войны в Севастополе. А Берга я встретил в Петрограде прошлой осенью с разбитым в кровь лицом. Вступился он за гимназистку и получил прикладом по морде, еле ноги унес. Общались мы с ним минут десять, покурили и разошлись дворами, прячась в тени домов и украдкой обходя матерящиеся патрули.
* * *
Собрал все самое дорогое для меня, сложил в стопку и перевязал веревкой. На диване уже стоял вещмешок, куда я и сунул фотографии, гранаты и «наган».
Порылся в ящиках, разыскивая дневники отца. Дневников я не нашел, зато мне попался конверт, в котором лежали сложенные пополам листы, исписанные мелким почерком, – копия докладной записки на имя морского министра о недоделках крейсера «Варяг». Отец был членом комиссии и отказался ставить свою подпись под протоколом испытаний. Крейсер все же приняли, а отца турнули с флота. Силы были явно не равны: купленная верхушка министерства во главе с дядей императора против горстки адмиралов, готовых умереть за флот и Россию. Умереть им не дали, а банально отправили в отставку, одним росчерком пера закрыв тему разногласий по поводу качества нашего флота.