Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть лётную погоду выпрашивает, тучи разгоняет баба Катэ. Но снег все равно летит густо, ветер завывает над крышей, дудит в трубе. Фельдшер, жена Могилевцева, тетка Тамара говорит, что сама бы зашила, но, похоже, что рана очень серьезная, глубокая, не разорвана ли вообще сумка. Какая сумка? Суставная сумка. О-ё… Дядька бегает по поселку, автомобиль ищет. Тракторист Андрей, горький, как все говорят, пропойца, хочет на тракторе везти или на своем старом раздолбанном мотоцикле «Урал» с коляской. Но вдруг к их дому подъезжает красная пожарная машина. Дядька пожарный Гена, ну или Генрих, органист (а что это такое, Мишке неведомо), приехавший откуда-то с другого края страны СССР, с другого моря, входит в дом, курносый, в дубленке, замотанный бежевым шарфом, в серой кроличьей шапке, и говорит, что все готово, можно ехать. И на красной машине они поехали в метель, дядька Генрих, тетка Зоя и завернутый в оленью шкуру, снятую прямо со стены, Мишка, бледный и сомлелый от потери крови, жары, ухаживаний, боли, страха, песенок бабки Катэ и уколов. Выехали, несмотря на протесты мордатого замдиректора Дмитриева, всем заправлявшего в это время вместо укатившего в Москву на какое-то совещание директора. Дмитриев требовал остановиться. «А если пожар?!» Юрченков дядька Генрих его не слушал. А тетка Тамара отвечала, что в головах тут явно уже пожар. «Вы за это ответите!» — орал Дмитриев. «Вы тоже!» — парировала Тамара, чернобровая, дородная, броская женщина. «Перед кем?» — крикнул Дмитриев. «Перед совестью! — бросила Тамара. — Если она еще не ампутирована». Дмитриев побагровел и задохнулся. Тамара сама хотела сопровождать Мишку, но уже мест не было. Все ж таки Зоя родственница, вместо матери. И нашатырем в случае чего сможет смочить виски племяннику. Да он хоть и сомлелый, а ничего, держится, крепкий паренек. Кровь по ноге не бежит.
В дороге Мишка узнал, что Генрих жил на Балтийском море, по которому так вот на машине не проедешь. Там только яхты, пароходы огромные — побольше байкальского трудяги «Комсомольца» — ходят и иногда всплывают подводные лодки. «А на чем-то вы там играли?» — смущаясь, спрашивала смуглая Зоя. Нет, отвечал Генрих, не играл, а был настройщиком органа. И он объяснял, что это такое. В общем, лес трубок, эривунов, как сообразил Мишка. Эривун, оленную трубу мастерить дядька Кеша научил. Просто обдираешь бересту с березы и сворачиваешь такую цидулю, вроде самокрутки для табака. А потом осенью, когда гон у изюбра начнется, с этой трубой стоишь и втягиваешь в себя воздух — рев быка и выходит.
И это сооружение на другом краю мира Мишка лесом оленных труб и представлял. И думал: что за звук бы получился?
«О как», — тихо бормотала Зоя, поправляя черные волосы, выбившиеся из-под вязаной шапки, поводя черными раскосыми глазами.
Так они и ехали по завывающему Байкалу, Ламу…
Начертил этот путь углем, он был тоже похож на приток главной Реки.
Но мучения Мишки на этом не закончились, главная боль была впереди. Хирург в поселке ругался со своей медсестрой, толстой бабой. У них не было какого-то лекарства. И злой хирург лез скрипящими пальцами в самую боль в коленке. Мишка орал как бешеный. Толстая баба его держала. А ногу ему привязали. В глаза бил свет огромного металлического вогнутого круга. Как будто десять звезд Чалбон глядели на него оттуда. И сам он кружился, как космонавт, по орбите раздирающей боли. И тогда он впервые увидел прабабку Шемагирку. Это не он, а она кружилась по орбите металлического круга. Лицо Шемагирки было красивым и молодым.
Сейчас, на витке новой боли через много лет, он об этом вдруг догадался. Это было предчувствием новой встречи. Где-то на Реке Энгдекит он должен ее встретить снова…
И на Мишку нашло забвение. А когда он очнулся, то операция уже закончилась, и медсестра накладывала гипс на ногу, ругаясь уже с Генрихом. Снова из-за лекарства, дающего избавление от боли. Лекарства не было. И Генрих прямо обвинял молодого нервного хирурга и белобрысую эту бабу в преступной растрате. Мишка чувствовал страшную усталость. И не понимал, зачем дядька Генрих ругается, все ведь закончилось, и резиновые пальцы не возятся в рваной коленке. «Вы молитесь, чтоб он не охромел! — огрызалась белобрысая баба. — А он не охромеет, потому что у хирурга высший дар!»
Уезжали они уже на следующий день. Зоя купила ему шоколадку с Буратино на обертке. Они с Генрихом ночевали в гостинице, а Мишку оставили на ночь в больнице.
Снегопад перестал, но солнце все не выглядывало. А от тетки Зои как будто свет какой шел. Настроение у нее и Генриха было отличное, они переглядывались, улыбались и шутили. Мишка с удивлением косился на тетку Зою, иногда не узнавая ее, — такой молодой и нежной она вдруг стала.
И красная машина упорно ехала, гудела. В кабине было тепло. Нога в гипсе лишь слегка ныла, совсем не болела… И так хорошо Мишке, наверное, никогда еще не было.
Когда прибыли на свой берег и подкатили прямо к крыльцу, вышел снова пьяненький дядька Кеша, — он хоть и пьяненький был, а тоже как будто не узнавал Зою, таращился на нее. Высокая Зоя как будто еще выше стала, а узкие глаза ее сверкали серебром, и смуглые щеки жаром тлели. Бабка Катэ насупилась было, но уже переключилась на своего нэкукэ, на его загипсованную ногу.
— Оле-доле, — пробормотала она свою вечную присказку, качая головой. — Как из березы новую сделали.
Зимний месяц Мишка сидел дома. Вот это было — да! А остальные в интернат уехали. Перед отбытием к нему приходили, спрашивали. Лизка Светайлина гостинец принесла, запеченный окорок, чтоб быстрее выздоравливал. Как будто Мишке хотелось этого — ехать в интернат. Хоть там и Луча с трубой. Но и здесь появился луча — дядя Генрих. Он после той поездки время от времени заглядывал к ним проведать Мишку. И Мишка гордился тем, что к нему приходит такой специалист леса оленных труб. Да и нынешняя его должность — пожарный — была важной. А бабка Катэ почему-то недовольно брюзжала и даже напевала под нос «дынгды, дынгды» — а это у нее был запев врага, или железа. И, как он уходил, бабка одергивала Зою, напускалась на нее, выговаривала за плохо вымытый пол, за невычищенную лампу… Электричество давали только до одиннадцати, а иногда до десяти часов вечера, и утром — с семи до девяти, и все в поселке зажигали керосиновые лампы. Зоя отшучивалась, а раньше на такие замечания огрызалась и укоряла Катэ ее сынком, Кешей, большим мастером не хозяйствовать да соболей в отпуск бить, а глотать огненную водку, точнее, она говорила: жрать. Мишке в такие моменты дядька представлялся факиром. Перед ними в интернате выступал факир в чудной шапке, вытаскивающий зайцев из длинной шляпы и глотавший не только огонь, но и шпагу. Дядька пока только и научился жрать огонь. Доходило в конце концов до попреков: бабка Катэ ее колола бездетностью, мол, с такой пустой важенкой[17] какой мужик жить станет? Один дурачок нашелся — ее несчастный Кешка. Тут уже Зоя не выдерживала и прыскала слезами, хлопала дверью. «Дынгды! Дынгды!» — кричала ей вслед бабка. Потом переживала, бормотала: «Оле-доле, — причмокивала, качала головой, вздыхала. — Не было раньше такого у эвенков. Стариков уважали… Да и девок так не грызли, как я, старая волчунья».