Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отныне безумие (folie) принадлежит человеческим слабостям, и умалишенность (demence) представляется лишь разновидностью человеческих заблуждений. В 1793 г. Пинель сможет освободить заключенных Бисетра[111] и даст им возможность жить как люди. Кабанис[112], считавший, что заблуждения разума могут пролить свет на его естественное функционирование, призывает к изучению психических заболеваний на факультете: «История и лечение безумия является важнейшей частью медицины; факты, собранные этой дисциплиной, значительно прояснят исследование человека»[113]. Наконец, Эскироль[114] требует справедливости для тех, о ком уже Дидро говорил, что они «возможно не отличаются от остальных людей»: «Те, за кого я ратую, — наиболее яркие члены общества, они почти всегда становятся жертвами предрассудков, несправедливости, неблагодарности окружающих. Это отцы семейств, верные супруги, честные торговцы, способные артисты, воины, преданные своей родине, выдающиеся ученые; это пылкие, благородные и чувствительные души». И добавляет: «Кто может быть убежден, что его не поразит болезнь, отмечающая своей печатью жертвы вне зависимости от возраста, положения и условий?» И тем не менее из этой гуманистической концепции болезни родится практика, которая исключит больного из человеческого общества.
От концепции дьявольской одержимости отказались, но только для того, чтобы прийти к бесчеловечной практике отчуждения.
Если сумасшедший (dement) является только «лишенным», то что это за способность, которою он утрачивает? XIX век отвечает, что это самая высшая способность, каковой наделен человек, та, что определяет саму человечность человека, — свобода, декларация прав которой признает за человеком ее гражданские и юридические формы; психически больной в XIX веке — это тот, кто утратил права, принесенные буржуазной революцией.
Прошение маркизы д’Эспар о лишении дееспособности ее мужа в этом отношении очень показательно. Маркиз, говорится в тексте, больше не способен управлять своим имуществом и воспитывать детей; «упадок воли», в некотором роде, оставил права гражданина и отца семейства, гарантированные человеку, без реального владельца. Более того, на место угасающей воли больного пришла неистовая воля постороннего, реализующего его права от своего лица; любовница имеет над утраченным разумом маркиза такую власть, какая не «может быть оправдана никакой причиной, даже той, что осуждают мораль и закон». Маркиз «безумный» (aliene), поскольку его права, имущество, привилегии может использовать вместо него другой, одним словом, поскольку другой заменил его как субъекта права. Дабы избежать подобного фактического отчуждения Уголовный кодекс вынес интердикт: взять больного под юридическую защиту как недееспособного; то есть «в его собственных интересах, интересах его имущественного положения и его детей» правоспособность передана другим — семейному совету и опекуну. Дабы избавить его от фактического отчуждения, это последнее заменяют правовым отчуждением, передавая другому, назначенному законом, лицу права больного, которые он сам больше не сможет реализовывать самостоятельно, но которые и никто другой отныне не использует противозаконно.
Это делегирование социальной личности встречается и в более поздней юридической практике — практике добровольного интернирования. До 1838 г. интернированию подвергались все «несчастные», которые могли «нарушить общественное спокойствие»[115]. Но случай безумных, этого порядка не нарушающих, не был урегулирован. Чтобы освободить от них семьи, создали «добровольное интернирование», зависящее не от решения больного, а от воли семьи, подкрепленной медицинским диагнозом. То есть воля больного подменяется считающейся ее эквивалентом волей семьи: неотъемлемые права свободы личности переносятся на другого.
Другими словами, если XVIII век вернул больному его человеческую природу, то XIX век причитающиеся этой природе права и их осуществление оспорил. Он сделал из больного «безумца» (aliene), поскольку все способности, которыми общество наделяет гражданина и признает за ним, передал другим, фактически отрезав его от человеческого сообщества в тот самый момент, когда в теории полностью признал его человеческую природу. Он наделил безумца абстрактной человечностью лишь ценой изгнания из конкретного общества — именно эта «абстракция» реализована в интернировании.
С того времени более чем на век определена судьба больного: он отчужден. И печать этого отчуждения отмечает все его социальные отношения, весь его опыт, все условия его существования: он больше не может распознать свое желание, поскольку эта способность за ним полностью отрицается; он встречает в других лишь чужих, поскольку сам является для них таковым; свобода становится средоточием принуждения, которое он претерпевает. Стало быть, отчуждение для больного — это намного больше, чем юридический статус: как реальный опыт оно необходимым образом вписано в патологический факт. Античное понятие одержимости, несомненно, в какой-то мере создало одержимый бред. Практика, которая выкристаллизовалась вокруг понятия отчуждения, возможно, в свою очередь, конституировала такие симптоматические формы, где больной обнаруживал кражу желаний и мыслей, осуществляемое влияние, чувство отстраненности, в своем бесчувственном и абсурдном мире отдаляющие от него человеческие смыслы. От чувства ирреальности до реакций безразличия, проходящих через «дереализацию» другого, существует целый ряд патологических феноменов, истоки которых можно найти в том отчужденном положении, в котором оказывается любой душевнобольной. Всем известно, какое распространение получили описания шизофрении и как легко мы сегодня распознаем шизофренические симптомы в психозах и даже в неврозах: нарушение эмоционального контакта с реальностью, неспособность больного поддерживать естественную гармонию со средой, реакции эмоционального безразличия, нарушение живых связей с миром и погружение в аутизм, поглощающий всю психологическую жизнь. Этот наплыв шизофрении в клинические картины может быть не только уходящей к Блейлеру модой в психиатрии, но результатом постоянно усиливающегося отчуждения, что поражает больного всеми социальными табу: помещая его за скобки, общество отмечает больного стигматами, в которых психиатр читает знаки шизофрении. Наконец, как мы показали вначале, психическое заболевание еще более, чем органическое, затрагивает целостность индивида; но если оно таким образом вносит путаницу в личность как целостность, то не связан ли опыт болезни с опытом отчуждения, в котором человек утрачивает все человеческое? Не потому ли психическое заболевание отрывает его от человеческого сообщества, вне которого он не был бы человеком, не потому ли общество превращает его в чужака, что болезнь, кажется, затягивает в свою воронку наиболее устойчивые структуры личности? Наверное, когда больного избавят от жребия отчуждения, можно будет разглядеть в личности диалектику болезни, которая при этом останется человеческой.
* * *
Вот как наше общество подвело больного к статусу исключения. Теперь надо ответить на второй из поставленных нами вопросов: как общество, несмотря ни на что, выражается в больном, которого признает