Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лошадь была некогда прекраснейшим гостем на Ноевом ковчеге, лошадь стала самым лучшим завоеванием человека, когда он вышел из пещер. Позже лошадь стала единственным способом достижения свободы, благодаря которому человек на протяжении веков вырывался из нескончаемой, хотя и лишенной решеток, тюрьмы, преодолевал пустынные пространства – неприятные глазу или приятные, – но оттуда хотелось бежать, потому что места эти были преградой самым горячим желаниям человека: а хотел он открывать, узнавать новые страны, знакомиться с их жителями, их образом жизни, их женщинами, увидеть воочию все, о чем рассказывали ему книги (если он умел читать). Но, путешествуя пешком, человек вряд ли мог добраться до цели: это все равно, что плавать без паруса, отправиться на веслах по громадным водным пространствам, разделяющим континенты (если был знаком другой континент).
Земля была нескончаемой, если идти пешком. Можно было отправиться в путь, к примеру, на восток, но обратно человек никогда не возвращался – во всяком случае, с запада. Земля была плоской, именно такой плоской, какой она и казалась всем, кроме Галилея, жестоко наказанного за то, что утверждал обратное. Зато на летящей в галопе лошади Земля внезапно становилась круглой, она вращалась под копытами. Холмы, луга, равнины, горы, города, деревушки, замки и лачуги мелькали незнакомыми картинками, проносились мимо, кружась в вихре. И не забудьте еще, насколько безопаснее ездить верхом: пеший человек был беззащитен перед двумя пешими разбойниками – или одним конным. Лошадь была одновременно защитой, другом, спутником и помощником. От ее силы, а главное, от ее послушания зависела жизнь всадника, и так продолжалось много веков, пока не появился Генри Форд.
И все это время от Ласко до Лоншана человек рисовал, писал, превозносил, восхвалял лошадь, своего слугу (а порой и господина, если лошадь с норовом). Дикие лошадки монголов, парадные кони рыцарей, отправляющихся воевать за Гроб Господень, боевые скакуны мушкетеров, русские рысаки – люди любили своих отчаянных слуг, товарищей в смерти и в любви.
Вот и ко мне эта страсть пришла давно, еще в детстве. Когда мне было восемь лет, наша семья жила летом в затерянном в сельской глуши доме. Однажды мой отец привел клячу, которую, скорее всего, перекупил у мясника. Лошадь звали Пулу, и я тут же страстно полюбила ее. Это была старая, большая белая лошадь, худая и ленивая. Я обходилась одним недоуздком, без седла и без мундштука. Мы пропадали в лугах днями напролет. Чтобы взгромоздиться на Пулу – учитывая ее рост и мой, к тому же я весила не больше двадцати пяти килограммов, – я выработала целую методику: садилась ей на уши, когда она щипала траву – а она только тем и занималась, – и ерзала, пока выведенная из себя лошадь не поднимала шею: так я оказывалась у нее на спине, сидя задом наперед. Но, взгромоздившись на лошадь, я ухитрялась повернуться, бралась за недоуздок, била Пулу пятками, подбадривала пронзительными криками, вроде павлиньих, пока в знак любезности лошадь не трогалась туда, куда ей хотелось. На спине Пулу я проскакала бог знает сколько километров по Дофинэ, без всякой цели, наобум; иногда лошадь переходила на рысь, если видела вдали клеверное поле или ручей. Пулу, как и я, хорошо переносила жару. Подставив непокрытые головы солнцу, мы спускались и поднимались по холмам, наискось пересекали нескончаемые луга. Катались мы и по лесам. В лесах пахло акацией, Пулу давила грибы своими большими подковами, которые звякали на камушках. Часто к концу дня силы покидали меня. Смеркалось. Трава становилась серо-стальной, неприветливой, и лошадь пускалась в галоп, торопясь к своему корму, к дому, под кров. Она скакала, и я чувствовала ее ритм, он отдавал в ноги, в спину. Это был расцвет детства, счастья, вершина упоения. Как сейчас вижу дом в конце дороги, решетчатую ограду, слева от дома колышется тополь. Я вновь чувствую тамошние запахи, вижу вечерний свет. Добравшись до дому, я соскальзывала с лошади и снисходительно похлопывала Пулу по голове. Потом я отводила ее в стойло и оставляла там перед кормушкой. Мне было грустно, а Пулу куда больше интересовалась своим кормом, чем моими поцелуями.
Из этих прогулок я вынесла то чувство равновесия и удобства, которое дает скачка на неоседланной лошади. С тех пор я много где ездила верхом, брала иногда препятствия, скакала по лесам Сен-Жермена, Фонтенбло и Шантильи, по пляжам Туниса, равнинам Камарги и, главное, главное – спасибо моей милой тетушке – по плато Косс дю Ло, где я родилась и куда каждый год приезжаю, чтобы оседлать нашу лошадь и… затеряться среди камней, не видя на горизонте ни одной крыши, ни одной живой души. Мне доводилось в августовскую жару нырять одетой в реку вместе с лошадью в сбруе. Доводилось заблудиться среди гор и спать, прижавшись к лошадиной шее, когда становилось холодно. Доводилось также, ударившись о сук, в полуобморочном состоянии привязывать себя к седлу и спускаться с гор, как в ковбойских фильмах, доверившись инициативе и чувству ориентации моего скакуна. Доводилось и плакать от усталости, заплутав в ночи, когда вокруг не было ни огонька. Доводилось падать навзничь в траву, на землю, проклиная всех четвероногих на свете и саму себя за то, что взгромоздилась на лошадь. Доводилось скакать рысью, бросив стремена, среди мимозы, над Манделье, где царили удивительные запахи. Мне доводилось мчаться по лесу так быстро, что при виде любого препятствия сердце готово было выпрыгнуть из груди от наслаждения и страха: в краткий миг, когда сливаются воедино эти два чувства, острее всего ощущаешь радость жизни и примирение со смертью… Счастливое мгновение, когда смерть предстает всего лишь несчастным случаем, который вы если и не ищете, то уж точно дразните. Счастливый миг, когда смерть является неожиданной встречей двух обстоятельств, а не логическим и неизбежным продолжением непереходного глагола… Как будто полжизни пытаешься полюбить ближнего, а оставшуюся половину стараешься смириться с его смертью. Но оставим это. Ведь мы говорим о лошадях.
И не обязательно о тех, что в Неаполе, с плюмажем и хрустальными подвесками, разукрашенные, как демонические животные, перевозят в стеклянной клетке гроб из черного дерева с телом усопшего. Между прочим, можно вспомнить немало уже подзабытых историй любви и смерти лошадей. Меня лично всегда завораживали две такие истории. Первая – о Гладиаторе, чья статуя высится в Лоншане. Этот конь, непревзойденной силы и красоты, в течение ряда лет был самым целомудренным, самым капризным производителем, самым дорогим «импотентом», самым норовистым из чистокровных жеребцов своего века. Гладиатор и не смотрел в сторону прелестных кобылиц, которых приводили ему; их специально «разжигали» профессиональные заводчики, но кобылицы и так воспламенялись от красоты и аллюра этого коня. И все впустую. Так шло до тех пор, пока Гладиатор не встретил на повороте аллеи в Лоншане запряженную в тележку с опавшими листьями и трусящую следом за рассеянными садовниками старую и неторопливую кобылу с неизвестным, скорее всего сомнительным прошлым, в три раза старше его самого. И тут ошеломленные молодые конюхи вдруг увидели, как Гладиатор встал на дыбы, взметнулся во всем своем мужском великолепии, наконец-то явном, наконец-то очевидном, наконец-то вызванном не куском сахара (возможно, это я уже присочиняю). Как бы то ни было, Гладиатор по уши влюбился в эту старую, старую, старую, старую рабочую клячу. Гладиатор оказался в положении тридцатилетнего Марлона Брандо, который был без ума от Полин Картон!.. Конюхи расхохотались, тут же преисполнились надеждой, которая, впрочем, скоро улетучилась, потому что конь вновь стал холоден и равнодушен, как прежде, оскорбив тем самым великолепную кобылу, приведенную ему вскоре, дрожащую от волнения и стыдливости. Гладиатор начисто позабыл о поздно проявившемся, но многообещающем инстинкте, отсутствие которого заставляло кататься по траве от ярости тренеров, жокеев (о хозяевах и говорить не приходится!..), впрочем, как и публику, раздраженную и даже униженную подобным дефектом, который, как казалось в ту эпоху, бросал тень на всю французскую нацию. Увы! Увы! Огонь-то был из соломы, по крайней мере, так считалось до тех пор, пока случай не привел вновь красавца к старой кобыле. И тут он вновь выказал ту же страсть – и к кому, подумать только! Нужно было признать: Гладиатор безумно влюбился в нее.