Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Редко, совсем редко он вытаскивал меня из кармана. Тогда я стоял всю ночь на чужом туалетном столике и таращился на закопченные обои нульзвездного отеля. На одном из островов Киклады — кажется, это был Наксос — я провел несколько дней на голубом столе и смотрел на яркий, до рези в глазах, свет, ярко-белую стену и кусочек неба, еще более голубого, чем стол. Поздно вечером приходил Ути и укладывался рядом на постель, а один раз даже заговорил со мной.
— Всё paletti, Фиолетти? — спросил Ути, но он ведь не ждал ответа, так что я не смог спросить его, почему он не скучает по моим друзьям, которых бросил на произвол судьбы.
Нечего и говорить, что я страдал. Но гном привыкает ко многому, и со временем я начал находить бесконечные поездки даже увлекательными и познавательными. (Кстати, странно, что мне ни разу не пришло в голову просто вылезти из кармана. Когда брюки лежали на стуле, а Ути спал глубоким сном, я без труда мог бы распрощаться с носовым платком и мелочью и выбраться на свободу. Через окно, в огромный мир, навстречу неизвестности. Тот же Наксос был чудесным местом. Этот яркий свет! Это жаркое солнце! Но по какой-то причине я держался за Ути, словно мы с ним были неразрывно связаны.)
И я учился слушать! Я слышал места высочайшей европейской культуры! (Ути не пропустил ни одного музея от Северного моря до Гибралтара.) Никогда не забуду голос из громкоговорителя в Сикстинской капелле — неужели это был сам Папа? Все время, что Ути, а значит, и я вместе с ним маленькими шажками продвигались вперед, он, не замолкая, торжественно сообщал на всех языках, что скоро мы вступим в Сикстинскую капеллу. А потом, что вот мы и вступили в Сикстинскую капеллу. В конце же, когда было пора уходить, он сообщил, что теперь мы должны покинуть Сикстинскую капеллу, и благословил нас всех. Цистерцианская церковь где-то к югу от Рима запомнилась мне потому, что там женщина пела как ангел и звуки ее голоса, казалось, уходили в вечность.
И разумеется, я слушал непрерывно шумевшие волны (Ути обожал море), гудки пароходов, урчание мотороллера Ути, шум подъезжающих поездов метро, музыку, прорвавшуюся сквозь хрип транзисторов (мне больше всех нравился Шарль Азнавур, его голос был похож на мой, да и произношение тоже, а еще Джильола Чинкветти), звон бокалов и стук тарелок в разных забегаловках, объявления в аэропортах. Но больше всего меня интересовали люди. Иногда стоял такой ор, ведь Ути не самый спокойный и тихий человек в мире! Громкий смех, крики, почти как у нас, гномов! Правда, чаще всего Ути разговаривал с женщиной, у которой был тихий голос. Тогда и Ути не очень-то кричал. (Позднее появился еще и ребенок, девочка, щебетавшая совсем как эта женщина.) Из-за них — из-за женщины и ребенка — я не раз рисковал собой, карабкаясь вверх, хотя Ути должен был чувствовать каждое движение в кармане. Тщетно. Когда я наконец высовывал голову наружу, женщины и ребенка давно уже не было рядом, а Ути, не глядя, шлепал меня по голове, потому что думал, будто у него чешется нога.
Но однажды эти бесконечные путешествия закончились. Ути научился жить на одном месте и освободил меня из моего матерчатого заключения. Он поставил меня на новую этажерку, рядом с глиняным зубным врачом и его глиняным пациентом. (Новая этажерка ничем не напоминала старую. Белая краска, из окна вид на «вторую милю» не длиннее дюжины гномовских футов, а больше ничего.) Как я уже сказал, Ути работал и спал в этой комнате. И все. Иногда я слышал голоса со второго этажа. Тихие, далекие, в доме была хорошая звукоизоляция. Но я все равно различал голос Ути — его бас ни с кем не спутаешь, — и вполне возможно, что второй голос, нежный, принадлежал той женщине, которую я знал еще со времен жизни в кармане. Но ко мне вниз она не спускалась никогда.
Девочка, вероятно, больше не жила в доме, наверное, и она стала такой же большой, как когда-то Нана. Может, второй женский голос, который я временами слышал, принадлежал ей. А потом появился еще один ребенок, опять девочка, и она тоже щебетала так, словно это исключительно для нее только что начала вертеться Земля.
Редко, очень редко появлялась Эсперанца, уборщица, которая отламывала от меня кусочек за кусочком.
Ни один гном никогда не делал такого, что потом стал делать Ути. Часами колотить по клавишам пишущей машинки, выдергивать лист из каретки, комкать его, вставлять новый. Терпеть неудачу, начинать по новой, терпеть еще большую неудачу. Нет, это и в самом деле не про нас. Но у всех у нас, пока мы еще были вместе, в голове крутились истории. У каждого и в любом количестве. И мы все снова и снова рассказывали их друг другу. Это был почти ежедневный праздник. Мы усаживались вокруг рассказчика. Не сводили глаз с его губ, смеялись, плакали, потели от волнения. У каждого из нас приготовленный для друзей рассказ был сформулирован в голове с точностью до единого слова, а некоторые, честолюбивые и одаренные, тщательно шлифовали свои истории — пока слова не начинали как бы светиться. (Другие — ленивые и очень одаренные — импровизировали.) Разумеется, не всем одинаково хорошо удавалось придумать занимательный рассказ и увлечь слушателей. Новый Дырявый Нос, например, всегда рассказывал одинаковые приключенческие истории, герои которых умели летать и спасали попавших в беду гномов от мести пышущих пламенем догов. Несколько верных друзей, и я в их числе, несмотря на скуку, всегда сидели вокруг него. А вот Старый Злюка был рассказчик совсем другого калибра. Мы часто собирались подле него, и он докладывал, стоя неподвижно, словно статуя, о приключениях гномов-альпинистов, когда английские прагномы вначале освоили вертикальное восхождение на комоды своей родины, а потом на стены коттеджей и, наконец, на Биг-Бен. Мы просто видели, как гном, идущий первым — лидер в связке, — в снежный ураган пересекал северный фасад Дома парламента, и, пока он висел, удерживаясь лишь кончиками пальцев, высоко над оживленными в часы пик улицами Лондона, стена все больше покрывалась льдом.
Но самым замечательным рассказчиком был все-таки Зеленый Зепп, пожелтевший Зеленый Зепп. Казалось, что во время путешествия он обменял у своего великана умение подскакивать на дар рассказывать истории. Перед исчезновением, когда он был еще зеленым и скакал, как молодой бог, он мог только бурчать себе под нос, да так тихо, что мне ни разу не удалось услышать всю историю до конца. Ничего удивительного, что у него всегда было очень мало слушателей. Но после того как он вернулся желтым, никто из нас ни разу не пропустил ни одного его выступления. Стоило ему сказать: кстати, я тут опять кое-что придумал, как насчет трех часов около аквариума? — и все мы, все шестнадцать, окружали его плотным кольцом и не сводили с него глаз. Мы верили каждому слову Зеленого Зеппа, хотя все его истории были очень запутанными. Он говорил четко, живо и с таким чувством, что в нужных местах у нас на глазах выступали слезы, у всех, у каждого, а у него — нет. Мы корчились от смеха. А он оставался серьезным. Мы все время к нему приставали, чтобы он рассказал еще, и он рассказывал. Нередко сразу же начинал вторую историю, он вообще любил рассказывать. А потом, когда, взмокнув от долгого выступления, заканчивал последнюю, самую последнюю, совсем крошечную заключительную историю, мы, раскрасневшись от удовольствия, стояли вокруг него, хлопали его по плечу и говорили: