Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В класс вошла Maman. На этой апоплексически толстой особе было синее шелковое платье с большой пелериной, белый кружевной чепчик, подвязанный под третьим подбородком желтыми лентами; за Maman шел ее неразлучный спутник – толстый, неимоверно важный мопс. Девочки встали, присели плавно и низко, проговорив в голос: «Bonjour, Maman![30]«, дежурная подала ей рапортичку[31], отчеканив ясно:
– J’ai l’honneur de vous pr’esenter le raport du jour. La seconde classe contient 30 ‘el`eves, pour le pr’esent toutes en bonne sant’e[32].
Maman кивнула головой, но не сказала, как всегда: «Bonjour, mes enfants!»[33] Затем величественно ответила на поклон учителя и села на стоявший у стены стул. На стуле рядом, с которого вскочила классная дама, поместился мопс.
Maman была в чепце с желтыми лентами – плохая примета, отметили институтки. Сердца многих забились – вспомнилась вчерашняя угроза Коровы.
Попов немедленно вызвал одну за другой трех хорошо декламировавших девочек. Одна прочла оду Державина «Бог», всегда приводившую Maman в умиление, другая сказала, звонко отчеканивая рифмы:
Третья очень мило проговорила любимую басню Maman «Кот и повар». Но все было напрасно: Maman сидела как истукан, и на ее добром широком лице теперь был виден гнев. Попов больше не знал, чем занимать редкую посетительницу, и, боясь начать скучный диктант, стал вдруг проводить параллель между Пушкиным и Лермонтовым. Он говорил хорошо, живо и даже с пафосом продекламировал «Пророка» – того и другого… Наконец раздался ожидаемый звонок, и учитель, быстро раскланявшись, исчез. Maman встала, за нею и все девочки. – Mesdemoiselles! (она почти всегда говорила по-французски) Мария Федоровна Билле мне передала вчера ваше недостойное поведение, я очень недовольна, и завтра, в воскресенье, весь класс без родных.
Maman вышла. Плаксы заплакали, но буйные головы молчали – надо было дать Maman время убраться из коридора; зато потом, когда посланные лазутчики донесли, что Maman «закатилась», гвалт поднялся невообразимый. Наказание было настолько серьезно, что голоса разделились и половина начала робко заявлять о «прощении».
Теперь торжествовала Надя Франк: вот к Корове уж она не пойдет просить прощения, пусть хоть весь класс пойдет, а она не пойдет, хоть бы ее совсем, навсегда, до конца жизни оставили «без родных»!
Все остальное время девочки были неузнаваемы, рассеянны, отвечали невпопад, многие совершенно неожиданно получили кол, никто не говорил по-французски, и бедная «чужеземка» (дама, дежурившая временно из чужого класса), заменявшая m-lle Нот, охрипла и уже с каким-то сипением время от времени повторяла как во сне:
– Mais parlez donc francais, mesdemoiselles, parlez francais!![35]
В шесть часов начиналась всенощная, и после обеда, в четыре часа, девочек повели наверх поправить волосы и вымыть руки. Церковь была домовая, в верхнем третьем этаже, в глубине средней площадки лестницы, разделявшей два широких коридора с дортуарами младших и старших классов.
Когда стали строиться, класс укоротился на две пары, три девочки отказались идти в церковь под предлогом мигрени, Бульдожка без всяких объяснений залегла под кровать: она предпочитала пролежать там всю всенощную, разостлав под собой теплый байковый платок.
Из церкви девочки вернулись усталые и в ожидании чая расселись по табуретам – на кроватях сидеть запрещалось. Разговор шел все о том же, чуть не все перессорились, смеху и шуток не было слышно вовсе. В восемь часов, по звонку, отправились в нижний этаж ужинать и вернулись опять наверх спать. Классная дама не могла дождаться, пока они улягутся: девочки раздевались лениво, заплетали друг другу волосы, молились подолгу, каждая «своему Боженьке», пришпиленному в головах к чехлу кровати, и, наконец, легли.
– Parlez donc francais!![36] – подошла еще раз классная дама к Наде Франк, спорившей о чем-то с соседкой.
– Ну уж нет, я не могу спать с чужим языком, – отрезала девочка, – после молитвы я всегда употребляю русский.
– Vous serez puni…[37] – начала та, но два-три голоса крикнули:
– Чужеземка, вон!
И классная дама, не желая поднимать нового скандала, сделала вид, что не слышит, и вышла.
На другое утро, в воскресенье, девочки встали несколько позже; все были в корсетах и перетянуты «в рюмочку». Надевая передник, девочка обыкновенно обращалась к двум-трем другим: «Mesdames, перетяните меня», – и те, завязав ленты первым узлом, тянули их, сколько могли, затем, смочив посередине, чтобы затяжка не разошлась, быстро завязывали бантом.
Кровати были уже постланы, покрыты пикейными белыми одеялами, в трех углах громадной комнаты топились в первый раз печи. Килька вошла в дортуар; все были готовы, кроме Пышки, тянувшей еще свой корсет.
– М-lle Королева, не стыдно ли вам стоять раздетой при мужчине?
Девочка взвизгнула и присела между кроватями.
– Где мужчина? Какой мужчина? – кричали другие, осматриваясь кругом.
– Да разве вы не видите, что топят печи!
– Так ведь это солдат, m-lle, – отвечала Пышка, вылезая и спокойно продолжая шнуроваться. Солдата, прислуживавшего в коридоре и при печах, ни одна девочка не признавала за мужчину и никогда его не стеснялась.
После общей молитвы и чая девочек привели в класс и всем были розданы шнурки с кисточками, которые они повязывали вокруг головы, оставляя кисточки болтаться над левым ухом. Красный шнурок обозначал хорошее поведение, за дурное шнурка лишались, а самая «парфешка» получала синий шнурок. Второй класс был весь лишен шнурка.
После обедни пошли завтракать, после завтрака, в два часа, начинался прием родных. Волнение девочек росло. Составлялась партия, решившая сдаться на капитуляцию; с каждой минутой к ней примыкали все новые члены. Скоро на стороне оппозиции осталась только рыженькая Франк да еще пять-шесть человек, к которым и без того никогда никто не приходил.