Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«– Вы наживете себе врагов.
– Тем лучше, нам это даже нравится. Вообще-то, с тех пор, как о книге заговорили, врагов у нас уже появилось немало. Нам приходится отказываться от встреч.
– С этими вашими намеками на такого-то или такую-то… которые в те времена занимали важные посты… вы слишком далеко заходите…
– Мне так не кажется, – ответил Дошен. – Вы как-то не так прочли.
– На самом деле мы ни на кого не нападаем, – ввернул Гастинель. – Это просто… ну скажем, легкие уколы».
Проблема Гастинеля в том, что ему нужно придумать формулировки, подходящие одновременно и для книги, которую знает Дошен – он ее написал, а ведущий не имеет о ней ни малейшего представления, – и для книги, которую держит в руках ведущий, а Дошен даже не догадывается о ее содержании. Дошен в своей рукописи и не думает портить жизнь бывшим коллаборационистам, которые сменили принципы, – а книга Селин полна обвинений против ее бывших сообщников. Выражение «легкие уколы» становится компромиссным вариантом – во фрейдовском смысле – между двумя книгами, о которых одновременно говорят в этой передаче. Так Гастинель на глазах у миллионов телезрителей экспромтом выстраивает фрагменты общей книги, которая будет приемлемой для обеих сторон и в которой каждая сторона сможет узнать знакомое ей произведение.
* * *
Но сложности в разговоре с Дошеном возникают не только у телеведущего. Та же проблема была и у Селин, и у критиков, без конца говорящих с Дошеном о книге, в которой ему трудно увидеть что-то знакомое, потому что он ее не читал.
И хотя Селин, к несчастью, знает, что на самом деле написал Дошен, потому что она каждый день перепечатывает страницы на машинке, она не может сказать ему, что она на самом деле об этом думает, и ей приходится говорить с ним о некой вымышленной книжке, в которой ему трудно узнать свой текст. Он ошеломлен дифирамбами, которые слышал от нее в те дни, когда она перепечатывала книгу, и у него есть все основания сомневаться, что они действительно относятся к его произведению, потому что, по сути, Селин обращает их через его голову – к себе самой:
«По правде, мне повезло… Так редко встретишь хорошего писателя, особенно в наши дни. Великие нас покинули… и уже никогда не вернутся. “Оставляю вам мои книги, не скучайте”. Селин… Арагон… Жионо… Беккет… Генри Миллер… Да, ну и Марсель… […] И как подумаю, что некоторые фразы ты так исчеркал, что и не прочтешь! Иногда удается каким-то чудом разобрать то, что ты вымарал, – это потрясающе. Ты выбросил самое лучшее. Представляю, что же делалось у тебя в голове, когда ты все это закручивал.
Улыбка у меня на губах должна была изобразить озадаченный скепсис.
– Можно один вопрос: а вы точно читали именно мою рукопись?»
Описанная здесь сцена утрирована до карикатурности, но вообще-то такая ситуация знакома всем писателям – когда они, слушая отзывы о собственных книгах, осознают, что эти отзывы вовсе не похожи на то, что они сами думают о своих текстах. Каждый писатель, которому случалось подольше поговорить со своим внимательным читателем или прочитать о себе подробную критическую статью, знает это странное тревожное чувство, когда замечаешь несоответствие между тем, что ты хотел сказать, и тем, что поняли другие. В таком несоответствии, однако, нет ничего удивительного, если учесть, что внутренние книги писателя и читателя, конечно, различны, поэтому тот фильтр, сквозь который читатель прочел его книгу, никак не может показаться писателю знакомым.
Подобный неприятный опыт, когда читатель воспринял книгу совершенно не так, как задумывал писатель, может парадоксальным образом показаться еще более обескураживающим, если читатель настроен доброжелательно, книга ему понравилась, и он усердно перечисляет подробности. Потому что при этом он использует самые типичные для себя выражения и, нисколько не приближаясь к книге того писателя, наоборот, все ближе подходит к своей собственной идеальной книге, абсолютно уникальной и не формулируемой никакими другими словами, – именно по этой причине она полностью определяет его восприятие других людей и языка. Разочарование автора может оказаться немалым еще и потому, что в такие моменты мы осознаем колоссальную дистанцию, отделяющую нас от других людей.
Получается, что шансы обидеть писателя, говоря с ним о его книге, даже увеличиваются, если она нам понравилась. Мы испытываем понятное чувство радости, отсюда может родиться иллюзия совпадения, и тут мы постараемся как можно более точно высказать причины, по которым книга нам понравилась. И это, весьма вероятно, обескуражит автора, потому что он неожиданно столкнется с чем-то крайне специфичным в другом человеке, а значит, через книгу, обнаружит, что это же самое было в нем самом и в словах, которыми он пользуется.
Этот горький опыт непонимания в романе Синьяка, конечно, усиливается реальным несоответствием между текстом, который, как считает писатель, написал он, и тем, который прочли остальные, потому что в этом конкретном случае речь идет о двух действительно разных книгах. Но за интригой романа стоит все та же проблематика невозможности диалога между внутренней книгой писателя и внутренними книгами читателей, только здесь она обыграна еще и аллегорически – на уровне сюжета.
И неудивительно, что тема двойника возникает в романе Синьяка многократно. С феноменом раздвоенности сталкивается Дошен, который не узнает своей книги в том, что говорят о ней другие, – так у многих писателей, когда с ними беседуют об их текстах, возникает впечатление, что речь идет о каком-то чужом произведении, – а здесь, у Синьяка, действительно так и есть[39]. Эта раздвоенность возникает из-за того, что в нас живет наша внутренняя книга, которую нельзя никому передать, и она не совпадает ни с чьей другой, потому что именно она делает каждого человека уникальным, она – то самое, что есть внутри нас, глубже всех наносных общих черт, и что трудней всего выразить.
* * *
Так как же вести себя, когда общаешься с писателем? Встреча с автором книги, которую вы не читали, представляется сначала самой затруднительной ситуацией, потому что от него-то мы ожидаем, что он знает собственное произведение, но на самом деле этот случай проще всех остальных.
Прежде всего, вопреки нашим представлениям, оказывается не так уж очевидно, что писатель лучше других может говорить о своей книге или вообще точно вспомнить, о чем в ней говорится. Пример Монтеня, который жалуется, что не понимает, когда цитируют его собственный текст, показывает, что после того, как автор написал свою книгу и расстался с ней, он отделен от нее такой же дистанцией, как и все остальные люди.
Но главное, если верно, что внутренние книги двух разных людей не могут совпадать, не имеет никакого смысла пускаться в долгие рассуждения, когда общаешься с писателем, – возможно, ему будет все больше не по себе, пока мы станем рассказывать ему о том, что он написал, ему покажется, что ему рассказывают о какой-то другой книге или что мы просто его с кем-то спутали. А может даже, он переживет настоящий кризис потери себя от того, что осознает всю глубину пропасти, отделяющей людей друг от друга.