Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1965
Все, что было прежде, забыть. Больше за один раз не вынести. Это позволит ручке записывать. Я ее не вижу, но слышу скрип там, за собой. То есть тишина. Когда прерывается, я продолжаю. А иногда отказывается. Если отказывается, я продолжаю. Чрезмерной тишины не вынести. Или это мой голос звучит порою слишком тихо. Тот, что исходит из меня. Но хватит об искусстве и способе выражения.
Все мои устремления были направлены на удовлетворение его желаний. Мне желалось того же, чего ему. За него. Всякий раз, когда он чего-то хотел, мне хотелось того же. За него. Ему нужно было только сказать. Когда ему ничего не хотелось, мне тоже не хотелось ничего. Таким образом, жизнь моя не была лишена желаний. Если бы он пожелал чего-то для меня, мне бы тоже захотелось этого. Счастья, например. Или славы. Мои желания были ограничены теми, которые выражал он. Но он, должно быть, выражал все свои желания. Все желания и потребности. Умолкнув, он становился как я. Если он велел мне лизать ему член, это исполнялось немедленно. В этом был для меня источник удовлетворения. Вероятно, у нас были одни и те же источники удовлетворения. Одни и те же потребности, одни и те же источники удовлетворения.
Однажды он приказал мне оставить его. Такой он употребил глагол. Верно, ему оставалось немного. Не знаю, подразумевал ли он, что мне следует покинуть его навсегда или просто удалиться на минуту. Этот вопрос меня не посещал. Меня никогда не посещали вопросы, кроме тех, которые задавал он. Как бы то ни было, но мне пришло в голову бежать не оглядываясь. Выйти за пределы его голоса означало покинуть пределы его жизни. Может быть, он сам этого хотел. Случаются вопросы, которые заданы не вами. Верно, ему оставалось немного. Мне, напротив, оставалось еще немало срока. Мы принадлежали к совершенно разным поколениям. Впрочем, это длилось недолго. Сегодня, когда я вплываю в ночь, в моем черепе будто мелькают дальние проблески. Земля бесплодная, но не вполне. Будь у меня три или четыре жизни, возможно, чего-то и удалось бы достичь.
По-видимому, мне было лет шесть, когда он взял меня за руку. Детство еще даже не осталось позади. Но мне не потребовалось много времени, чтобы из детства выйти. Рука была левая. Оказаться справа было бы для него пыткой. Таким образом, мы продвигались фронтом, держась за руки. Нам хватало одной пары перчаток. Свободные, или внешние, руки оставались обнаженными. Ему не нравилось ощущать своей кожей чужую кожу. Слизистые – дело другое. Впрочем, иногда он решал снять перчатку. Тогда и мне приходилось стянуть свою. Так мы могли прошагать примерно сотню метров, соприкасаясь обнаженными конечностями. Редко больше. Ему этого хватало. Если спросить меня, то мне кажется, что непарные руки плохо приспособлены для близости. Моя никогда не чувствовала себя уютно в его руке. Иногда они размыкались. Пожатие ослабевало, и они опускались в разные стороны. Иногда перед их воссоединением проходили долгие минуты. Прежде чем его – вновь сжимала мою.
Перчатки были хлопчатобумажные и довольно тугие. Вместо того чтобы смягчать формы, они их обостряли, упрощая. Моя с течением лет все больше растягивалась, что естественно. Но уже очень скоро я снова ее заполнял. Он говорил, что руки у меня, как у Водолея. Это один из небесных домов.
Все, что у меня есть, идет от него. Не стану повторять это относительно каждого клочочка своих знаний. Искусство комбинаторики – не моя вина. Это проклятие свыше. За остальное я не несу ответственности.
Наша встреча. Хотя уже тогда он был страшно сутулый, мне он показался гигантом. Под конец его туловище располагалось горизонтально. Чтобы уравновесить данную аномалию, он широко расставлял ноги и сгибал их в коленях. Его стопы, становящиеся все более плоскими, были вывернуты наружу. Горизонт ограничивался землей, которую он топтал. Крошечный подвижный ковер из дерна и сломанных цветов. Он подавал мне руку на манер большой усталой обезьяны, поднимая локоть так высоко, как это только возможно. Мне нужно было только выпрямиться, чтобы стать выше его на три с половиной головы. Однажды он встал на месте и объяснил мне, подыскивая слова, что анатомия – это целое.
Поначалу он всегда говорил на ходу. Так мне кажется. Позже – иногда на ходу, а иногда останавливаясь. В конце – только стоя на месте. Все тише и тише. Чтобы ему не приходилось повторять одно и то же два раза кряду, мне приходилось низко нагибаться. Он останавливался в ожидании, пока я приму надлежащую позу. Завидев уголком глаза, что моя голова поравнялась с его, он принимался бормотать. В девяти случаях из десяти его слова ко мне не относились. Однако он хотел, чтобы все было услышано, вплоть до междометий и обрывков молитв, которые он ронял на устланную цветами землю.
Так и тогда он остановился, ожидая, пока моя голова поравняется с его головой, а потом велел мне его покинуть. Мне оставалось лишь побыстрее высвободить руку и бежать не оглядываясь. Два шага, и он потерял меня навсегда. Мы были разъяты, если именно этого он хотел.
О геодезии он говорил редко. Но мы, должно быть, преодолели расстояние, многократно превышающее земной экватор. Так как наша средняя скорость составляла примерно пять километров днем и ночью. Мы находили приют в арифметике. Сколько вычислений, произведенных в уме совместно и напополам! Так мы возводили в третью степень целые числа. Иногда под потоками ветхозаветного ливня. Тяжело оседая в его памяти, накапливались, по мере сил, кубические корни. В ожидании обратной операции на более поздней стадии. Когда время совершит свой труд.
Если мне будет задан соответствующим образом поставленный вопрос, то в ответ прозвучит – да, окончание этой прогулки и было моей жизнью. Скажем, последние одиннадцать тысяч километров. Начиная с того дня, когда он впервые обмолвился о своей болезни, сказав, что она, на его взгляд, достигла зенита. Будущее доказало его правоту. По крайней мере, та его часть, которую нам определено было сделать нашим совместным прошлым.
Я смотрю на цветы под ногами, а вижу еще и другие. Те, которые мы топтали ровным шагом. Впрочем, это одни и те же.
В противоположность тому, во что мне долгое время хотелось верить, он не был незрячим. А всего лишь ленивым. Однажды он остановился и, подыскивая слова, описал мне то, как он видит. В заключение он сказал, что, по его мнению, его зрение хуже не станет. Не могу знать, заблуждался ли он тогда. Этот вопрос никогда не приходил мне в голову. Всегда, когда я наклонялся, чтобы выслушать его сообщение, у меня возникало чувство, будто на меня косится подернутый красным голубой глаз, по-видимому больной.
Порой он останавливался, но не произносил ни слова. То ли потому, что ему наконец нечего было сказать. То ли потому, что, хотя ему было что сказать, он в конце концов решил не говорить этого. Вот и увидев, что моя голова, как обычно, поравнялась с ним, дабы ему не нужно было повторяться, он сохранял молчание, и мы замирали в этой позе. Согнувшись пополам, соприкасаясь головами. Безмолвные, держась за руки. Тогда как везде вокруг нас минуты складывались с минутами. Рано или поздно нога его отрывалась от цветов, и мы шли дальше. Возможно, только для того, чтобы он вновь остановился через несколько минут. Так чтобы он наконец сказал то, что у него на сердце, или вновь решил этого не говорить.