Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама не терпела резких движений.
Были времена – Мила не уважала свою мать. Считала неудачницей. Когда тебе шестнадцать лет, ярлыки вешаются легко. Отца тоже не уважала, но отец был ни при чем: выбирает всегда женщина, окончательное решение – за ней, отец не виноват в том, что он слишком добрый, мягкий и не способен к маневру; виновата мама, зачем она выбрала себе мужчину, начисто лишенного амбиций? Когда тебе шестнадцать, когда вокруг погромыхивает девяносто шестой год и по улицам в черных машинах несутся многие крепкие, злые и амбициозные дядечки, ты поневоле сравниваешь их со своим отцом, тихим человеком из науки, и если это сравнение не в пользу отца, кого ты винишь? Свою мать. Почему не выбрала крепкого и злого?
Ладно, сердцу не прикажешь, но сама-то? Всю жизнь в бухгалтерии, а главному не научилась. Была бы посмелее, похитрее, мыслила бы шире – сейчас сидела бы в банке или в нефтяной конторе. Получала бы оклад нехилый. Не за трудолюбие, конечно, – за то, что подписывает платежки в адрес багамских офшоров. В девяностые годы бухгалтеры делали бешеные карьеры. Самое смешное, что мама даже не поняла, что это за странные «ревущие девяностые» пронеслись мимо ее темного кабинетика в районном отделении Фонда обязательного медицинского страхования. Она их не заметила, и все события – включая приватизацию, финансовые пирамиды, семибанкирщину, коробку из-под ксерокса и прочие легендарные страсти – видела только по телевизору. «О боже, – думала девочка Лю, оглушенная монологами шефа, большого любителя ностальгии по временам бешеных денег, – в девяносто первом году матери было только тридцать семь, а отцу – тридцать девять, почему они – крепкие, сильные и умные люди – не бросились в гущу событий? Почему не подсуетились?»
Теперь дочери было почти двадцать девять лет, она поумнела и поняла, что мама добилась своего. Маму вынесло к тихому берегу. Мама пересидела всех. Не делая резких движений, она считала государственные деньги при Михаиле Сергеевиче, при Борисе Николаевиче, при Владимире Владимировиче и при Дмитрии Анатольевиче. Как там сказано: «Кто понял жизнь, тот не спешит»? Теперь они с папой и машину в кредит купили, и ремонт сделали, и в Прагу прокатились, и телефон у мамы теперь не сильно дешевле, чем у дочери, и у косметолога ежемесячно оставляется приличная сумма, и отряд итальянских сапог в шкафу выстроен, и муж, что характерно, уцелел, всегда рядом, в бизнес не полез, под утюгом бандитским не лежал, на допросы не ходил, паленой водкой не травился, к молодой любовнице не сбежал и сейчас чувствовал себя прекрасно.
Ехали обратно – Борис вдруг стал угрюм и несколько раз проехал на красный, что означало у него жестокую меланхолию. Современные мужчины давно привыкли разгонять тоску-печаль посредством поругания правил дорожного движения. Или даже Уголовного кодекса. Очень удобно. Нет настроения – пошел нарушил какой-нибудь закон, вроде полегчало.
Мила же была чрезвычайно довольна смотринами – все-таки большое дело, показать жениха родителям – и хотела расслабиться, и даже была не прочь заскочить в какой-нибудь приятный ресторанчик, отметить удачный визит, и когда стало ясно, что принц не в духе, она забеспокоилась. Нельзя, чтобы ей было хорошо, а Борису – плохо. Пусть лучше обоим будет плохо. Она женщина, ей и отвечать за эмоции, за душевный микроклимат. А что еще есть у нас, кроме нашего маленького, на двоих, мира и его климата?
– Останови, – попросила она. – Вот здесь.
– Зачем?
– Просто останови, и всё.
Борис оторвал взгляд от дороги, посмотрел на нее – вдруг, словно в умном мультфильме, она увидела, как он усилием воли выпрямляет губы, расслабляет лицо, изображает почти искреннюю улыбку. Просьбу, однако, не выполнил, не стал тормозить даже.
– Ты... ну, как бы... извини. Я дурак, я что-то... ну, нервы сыграли... бывает.
– Не молчи, – попросила она. – Я же всё вижу. Тебе не понравились мои родители?
– Очень понравились. Но дело не в этом. Они... просто...
Тут задним числом к нему пришло спокойствие, и всё прекратилось: и рев мотора, и хамские перестроения из правого крайнего в левый крайний.
– Они у меня есть, – догадалась Мила.
– Да. Они у тебя есть.
– У тебя тоже есть. Мама.
Борис пожал плечами.
– Моя мама не такая, – сказал он. – У нас всё было по-другому. Отец ходил налево, требовал себе свободы... Мать любил, но без других женщин жить не мог. Жил широко... Сейчас любое нефтяное чмо имеет в тыщу раз больше, а тогда, при Брежневе, отец... В общем, он был среди избранных. Бабы его на части рвали. Не при мне, конечно, я это всё потом узнал, от матери, уже когда вырос... И вот моя тетка, матери сестра, выходит замуж за серьезного торгового иудея и уезжает в Израиль. Люди были небедные, и они зачем-то переписывают на маму какую-то непонятную комнату в коммунальной квартире. Деталей не знаю, то ли не успели продать, то ли им не позволили – в общем, темная история...
Борис открыл окно и энергично сплюнул. Мила не терпела таких грубых плевков, но сейчас промолчала. «Пусть, – подумала. – Пусть выговаривается, пусть со мной разделит».
Борис теперь рулил плавно, левой рукой, в правую ладонь Мила заплела пальцы, гладила, утихомиривала, слушала.
– Когда мне было лет семь-восемь, жизнь моя была такая: мама вычисляет очередную любовницу папы, берет меня – и уезжает в эту комнату. А там пыль, мухи, какая-то соседка в драном халате, макароны варит, тихая, седая, сына из армии ждет... После отцовой квартиры я там... ну, как бы... в общем, это было неприятно. В школу – с мамой за ручку, на метро с двумя пересадками... Проходит месяц, отец зовет мать, они мирятся, и я еду обратно на Фрунзенскую. Там у меня отдельный кабинетик, уроки делать, и еще – игровая, на полу – чешская железная дорога, коллекция автомобильчиков, комиксы из Америки, пластинки из Венгрии... Потом опять папа кого-нибудь трахнет, мама в слезы – и в комнатку с мухами. Однажды сижу я в той комнатке, слышу – открывается дверь. Выглядываю – стоит мужик, огромный, черная кожаная куртка, небритый, страшный, ухмыляется... Честное слово, я чуть не описался. Сын той соседки из армии пришел, значит... Это был Кирилл... И началось, как на качелях: у папы на Фрунзенской – машинки и игрушки, а на Кожуховской – Кирилл, начинающий бандит, кастеты, гранаты, все дела... Потом папа заболел, перестал по девочкам бегать, было несколько лет спокойной жизни. Ну, то есть для меня спокойной. Я-то маленький был, от меня всё скрывали. Мать приватизировала дачу, продала, на эти деньги жили и отца лечили... Но не вылечили.
– Дальше я знаю, – сказала Мила. – Кстати, к твоей маме всё равно съездить надо.
– Съездим, – ответил Борис. – Только тебе там не понравится.
Медленно ходили по квартире. Перешагивали валяющиеся на полу тряпки, нагибали головы, чтоб не удариться о створки распахнутых настежь шкафов. Везде был разор, воры не пропустили ни одной полки, ни одного гардеробного ящика, выпотрошили всё. Дом был поруган. Милу трясло, она чувствовала себя изнасилованной. В голове вертелась единственная мысль: «Я больше не смогу здесь жить». Чужие грязные пальцы проникли всюду, во все укромные углы: все нехитрые тайнички были вскрыты, все немногие книги перелистаны на предмет вложенных купюр и даже содержимое холодильника изучено. Она вспомнила, что Борис иногда прятал деньги именно в морозильной камере, заталкивал в пакет с мясом, а Мила удивлялась тому, что купюры, пролежав несколько суток рядом с курицей или даже рыбой, не впитывали в себя ни единого постороннего запаха.