Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А пигалицу эту Савелий узнал сразу. Выходило, что запала она ему в душу. Помнил. «Кто вам сделал Самое Плохое?» Ага.
Жена Маша суетилась на ресепшн. Она всегда суетилась, подозревая служащих всех отелей в том, что они всучат ей худший из возможных люксов – окна будут выходить на шумную улицу или в хозяйственный двор. Маша никогда не знала точно, что лучше. В разных отелях всегда было разное «лучше». И тем, другим женщинам, все время доставалось правильное «лучше». А ей, им – какое-то смешное, над чем шутили постоянно. «Опять вершки и корешки», – говорили в компании. И глаза Маши мгновенно наливались слезами. Она огорчалась так, как будто вид из окна был самой главной неудачей в ее жизни.
Савелий предупредил ее, что в Мадриде нет моря и нет смысла биться за вид на него. Маша фыркнула, но обидеться не решилась. Она давно не решалась на него обижаться. Она была такой терпеливой и спокойной, что степфордские жены могли брать у нее уроки.
Они опоздали тогда на два дня. Компания уже посмотрела окрестные виллы, выставленные на продажу, сбегала в музей «Реала», заскочила в Прадо и, сидя в лобби гостиницы «Ритц», горячечно спорила о том, что было раньше – дьявол, который это дело носил, или дурак, который развесил картины и назвал музей именем модного бренда.
Этот спор казался всем смешным. Савелий присоединился к нему, ожидая, пока Маша получит ключи.
Пигалица сидела напротив, в глубоком, дорого потертом кресле. Все в ней было не так, как запомнил Савелий. Волосы стали длинными, прямыми, пряди были выкрашены в разные цвета. Нет, не в синий и желтый, хотя это было бы смешно. В разные приличные цвета – от жаркого темно-русого до холодного, безжизненного белого. Конечно, она была не в джинсах, не в свитере с катышками… Конечно, теперь ее сумка была сшита не из козы-дерезы, а из какой-то очень дорогой кожи.
Блузка мягкого синего льна, три пуговицы, ведущие вниз, к закрытой на замок четвертой, молочного цвета кофта – не для тепла, для комплекта, светлые, тоже почти молочные брюки. Савелий бродил взглядом по ее новому гардеробу, пытаясь понять о ней то, чего не понимал о себе.
Он вдруг захотел сказать, что вот это все, все, что было на ней, включая даже кольцо по цене квартиры, ее не стоило. Все это было значительно дешевле ее наглости, надежды, отчаяния, ее брезгливого и жалостливого дыхания, ее глаз, прищуренных в честном удивлении от его когда-то важных степеней и званий.
Когда Маша взяла наконец ключи, Савелий поднялся с дивана, кивнул пьяненьким товарищам и, строго глядя в глаза Пигалице, спросил тихо: «Выйдешь вечером?»
В номере он сразу пошел в душ. Мылся. Мылся долго, чувствуя себя недостаточно чистым. Нюхал подмышки, рассматривал ногти, дышал в ладонь, чтобы поймать запах изо рта. Поймать и обезвредить. Видел себя всего – волосатая, уже с проседью грудь, тугой, чуть больше, чем нужно, живот, крепкие ноги… Да, крепкие ноги. Он любил приседать со штангой и задыхался-ненавидел беговую дорожку. Он ходил в зал, потому что у сильной власти должно быть сильное и тренированное тело. Потому что на власть надо смотреть. Смотреть и любоваться. Спорт – это воля, и суррогат спорта – тоже воля. Хорошо, пусть тоже суррогат. Но все толстые – слабаки, а все жирные – идиоты.
И он скажет этой Пигалице, он спросит у нее, он рассмеется ей в лицо…
Только речь почему-то не получалась. Вода была слишком горячей, комната наполнялась паром, а слова никак не находились, не собирались. И репетируемый перед зеркалом смех был жалким. Маша кричала: «Что ты так долго? Пора ужинать! Нас все ждут! Выходи!»
А он, Савелий, в горячем своем тумане, видел, как Пигалица заглядывает в рот своему жениху (тур был с официальными женщинами – значит, жениху). А изо рта этого придурка вылетают слюни, жирные масляные обещания, стыдные и не смешные анекдоты. Как он, почесывая задницу, садится к любому столу, как пьет, распуская по подбородку реки терпких красных вин. Как этим ртом он костерит своих бывших за размеры, истерики и позы и сам себе смеется. Как целует ее – лениво и сыто. И как она невозмутимо улыбается, держит спину, не задает вопросов и видит будущее. И будущее, конечно, протягивает к ней руки, чтобы обнять, в нужных местах надуть и слегка раздавить. Слегка или сильно. Как получится.
Ужинали весело. Жених Пигалицы был в ударе. Он тянул на себе вечер, рассказывая, как нашел очередную невесту на помойке («Вот эту, смотрите, она у меня ничего, а дырки между зубами – это мы вылечим, цементом зальем, да, лапочка?»), решил взять ее с двумя детьми («Широкой я души человек!») и тремя сестрами («Чем больше баб, тем лучше!»).
Всем столом обсуждали, куда ее пристроить. Жены-ветераны горячо спорили, что лучше для новобранца – главное кресло в нарядном глянцевом журнале или свое миленькое ток-шоу в телевизоре. Одна только Маша, жена Савелия, не участвовала, молчала. Она обиделась за дырки между зубами. То единственное «неправленое», которое носила гордо и даже с вызовом.
Сошлись на том, что в их компании маловато интеллектуальных профессий. У Савелия стали требовать место декана факультета журналистики, он вяло отбивался автономией вузов вообще и независимостью университетов в частности. И это слово «автономия» вызывало бурный и даже слегка истерический смех.
Жених напился, почти не буянил и был транспортирован в номер. Наверное, Пигалица раздевала его, снимала ботинки, носки, распускала галстук. Наверное, поправляла подушку…
Все разошлись. Савелий остался на террасе. С сигаретой и десертным меню ресторана «Гойя».
Отсюда можно было сбежать. Взять за руку Пигалицу, как когда-то хотелось взять Машку… Взять, черт с ними, детей Пигалицы, ее сестер тоже. И бежать.
Ты можешь, можешь, можешь. Ты можешь сбежать.
Сердце Савелия пропускало один удар. В пропуске этом не было угрозы. Только возможность.
Ты можешь, можешь, можешь. Ты можешь сбежать.
Если отвечаешь на вопрос: «Кто?»
Но никуда не денешься, потому что…
Сердцебиение пришло в норму. Савелий давно или всегда отвечал на вопрос: «Что?»
Он давно или всегда был «что за человек». Он был наш, он был грамотный, он был продвинутый, семейный, командный, дальновидный, осторожный, профессиональный, жесткий, не склонный к интригам. Он был дисциплинированный и пунктуальный.
Он был очень даже «что за человек». Но не «кто».
Никто.
И внезапная, горячая и жидкая, как бабкин супчик, тревога.
Весна была, да. Вечер. Терраса. Сад. Белый чайник с ситечком. Пачка сигарет. Привычный приступ тошноты. Наверное, дружеский. Отвращение взялось его спасать. И это веселило. И да, спасало. Удерживало на краю. Отгораживало от нищеты, в которую он провалился бы вместе с Пигалицей, ее сестрами и детьми. От грязи еще, от туалета во дворе, от бессмысленных и бесполезных рук, от вопросов, от жизни, которую ему никогда уже не прожить.
Савелий просидел на террасе до рассвета. Мягкая подушка в плетеном кресле, стол, скатерть, пепельница, пустой чайник. Ждал.