Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«О боже! — Байес застыл от ужаса, начиная верить. — Боже мой!» Он взглянул на сцену, потом бросился вперед:
— Сюда! Все назад! Освободите помещение! Сюда! Сюда!
И толпа каким-то чудом разорвалась. С треском распахнулись театральные двери и потом захлопнулись, пропустив наружу разгоряченные тела.
На улице толпа бурлила и клокотала, угрожая проклятиями и неслыханными карами. Весь театр сотрясался от бессвязных воплей, криков и предсказаний страшного суда.
Байес долго глядел на трясущиеся дверные ручки, дрожащие замки и защелки, на охранников и человека, зажатого между ними.
Внезапно он отскочил назад, как будто еще что-то, еще более ужасное, стряслось здесь, в проходе между рядами. Его левый ботинок ударился о какой-то предмет, который отлетел в сторону и закружился на ковре под креслами, как крыса, играющая со своим хвостом. Байес нагнулся и вслепую нащупал под креслами теплый еще пистолет. Вернувшись обратно в проход, он сунул пистолет в карман. Прошло не меньше минуты, прежде чем Байес заставил себя повернуться в сторону сцены и этой фигуры посередине.
Авраам Линкольн сидел в своем резном высоком кресле, его голова откинулась в сторону и повисла в неестественном положении. Широко раскрытые глаза глядели в пустоту. Его большие руки мягко отдыхали на подлокотниках, как будто в любую минуту он мог податься вперед, встать и объявить это грустное происшествие оконченным.
С трудом переставляя ноги, как будто под проливным дождем, Байес пошел на сцену.
— Свет, черт возьми! Дайте больше света!
Где-то там, за сценой, невидимый электрик вспомнил вдруг, для чего существует рубильник. Подобие рассвета забрезжило в мрачном, темном зале. Байес поднялся на помост, обошел вокруг Линкольна и остановился.
Да. Так и есть. Маленькое аккуратное пулевое отверстие в основании черепа за левым ухом.
— Sic semper tyrannis[1], — пробормотал где-то незнакомый голос.
Байес резко поднял голову.
Убийца сидел теперь в последнем ряду театрального зала. Опустив голову вниз, он говорил в пол, как будто самому себе:
— Sic…
Он смолк на полуслове, почувствовав опасное движение над головой. Кулак одного из охранников взлетел вверх, как будто человек ничего не мог поделать с собой. Кулак готов был уже опуститься на голову убийцы, чтобы заставить его замолчать.
— Не надо! — сказал Байес.
Кулак замер в воздухе. Охранник отвел руку в сторону, в гневе и отчаянии сжимая и разжимая пальцы.
«Не было, — подумал Байес. — Ничего не было. Ни этого человека, ни охраны, ни…» Он повернулся и еще раз посмотрел на отверстие в голове убитого президента.
Из отверстия медленно капало машинное масло.
Такое же масло стекало изо рта Линкольна по подбородку и бакенбардам и падало капля за каплей на галстук и рубашку.
Байес встал на колени и приложил ухо к груди Линкольна. Там, глубоко внутри, слабо тикали и жужжали шестеренки, колесики, пружины, не поврежденные, но работающие просто по инерции.
По какой-то сложной ассоциации этот угасающий звук заставил его в тревоге подняться на ноги.
— Фиппс?! — пробормотал Байес.
Охранники переглянулись в недоумении.
Байес сжал руки:
— Фиппс собирался прийти сегодня? Боже мой, он не должен видеть этого! Ступайте, позвоните ему, придумайте что-нибудь. Скажите, что произошла авария, да, авария на заводе в Глендайле. Быстрее!
Один из охранников выбежал из зала.
«Боже, задержи его дома, пусть он не видит этого», — подумал Байес.
Странно, в такую минуту он думал не о себе. Жизнь других людей замелькала перед глазами.
Помнишь… тот день, пять лет назад, когда Фиппс небрежно бросил на стол чертежи, эскизы, акварели и объявил о своем великом плане? И как все они уставились на рисунки, потом на него и выдохнули: «Линкольн?»
Да! Фиппс рассмеялся, как отец, только что вернувшийся из церкви, где некое высшее видение обещало ему необычайно одаренного ребенка.
Линкольн. В этом что-то было. Линкольн, рожденный вновь.
А Фиппс? Он создаст и воспитает этого сказочного, вечно живого гигантского ребенка-робота.
Разве это не прекрасно… стоять среди лугов Геттисберга, слушать, учиться, смотреть, править лезвия наших бритвенных душ и жить?
Байес ходил вокруг тяжело осевшей фигуры, поглощенный воспоминаниями.
Фиппс, поднявший рюмку над головой, как линзу, что одновременно собирает в фокусе лучи прошлого и освещает будущее.
"Я всегда мечтал сделать такой фильм: "Геттисберг[2]и огромное людское море; и там, далеко на краю этой дремлющей на солнце беспокойной толпы, фермер с сыном, напряженно слушающие и ничего не слышащие, пытающиеся уловить разносимые ветром слова высокого оратора там, на далекой трибуне. Вот он снимает цилиндр, смотрит в него, как будто смотрит себе в душу, и начинает говорить.
И фермер сажает сына к себе на плечи, чтобы поднять его над этой сдавленной многотысячной толпой. Высокий голос президента разносится по округе то ясный и чистый, то слабый и отдаленный, захваченный в плен и разносимый в стороны гуляющими над полем ветрами.
Много ораторов выступало уже до него, и толпа устала, превратившись в сплошной комок шерсти и пота. Фермер нетерпеливо шепчет сыну:
— Ну что? Что он говорит?
И мальчик, весь подавшись вперед и повернув по ветру пушистое, как персик, ухо, шепчет в ответ:
— Восемьдесят семь лет…
— Ну?
— …тому назад отцы наши основали…
— Ну, ну?!
— …на этом континенте…
— Ну?
— …новую нацию, рожденную свободной и вдохновленную той идеей, что все люди…
И так это продолжалось: ветер, разносящий во все стороны хрупкие слова далекого оратора, фермер, позабывший про тяжкую ношу, и сын, приложивший руки к ушам, схватывающий смысл речи, пропускающий иногда целые фразы, но все вместе замечательно понятное до самого конца: