Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тотчас за монастырскими воротами к нему стали подъезжать дружинники и гонцы от старшин передовых отрядов. Подскакал воевода левой руки. Акинф окинул его разгоряченное лицо и, отвердев голосом и взором, изрек:
– Повести ратным! Возьмем город – на три часа позволю эорить! Пущай зипунов добудут себе. Веселее станет на валы лезти!
Отослал воеводу, и вспомнился вновь родитель-батюшка, что десять летов назад, на смертном одре, велел ему перекинуться ко князю Андрею. И как угадал покойник, царство ему небесное! Не выстоял Митрий Саныч! Служить надо сильному. Сильный сейчас – князь Михайло. Михайло хоть и ровен, а видать, покруче Андрей Саныча, да и поумней. «Пожалуй, не прогадаю и нынче!» – подумал Акинф. А поднесет он Михайле Переяславль да вотчины воротит свои… «Сынов уж пристрою тогда! Ивана в свое место, в думу княжую. Федюху… того ищо оженить нать!»
Перемолвив с зятем Давыдом, Акинф отослал его на правую руку, велев перейти Трубеж и стать в Никитском монастыре, замкнув кольцо осады. Сам начал объезжать окологородье, примериваясь, где ловчее примет приметывать. Подумалось было, что с озера, да молодой лед на Клещине показался и тонок и слабоват. Не ровен час, не искупались бы кмети!
До вечера, разоставляя дозоры, двигая полки, все ждал Акинф добровольной сдачи города. Да нет, видно, передолили-таки московляне. Ну что ж, сами себе на беду деют!
В потемнях уже Акинф воротился в Вески. Все ж таки его озаботило маненько. Спать бы сейчас самая пора, а не спится! Либо уж излиха устал? И то верно, шутка – с утра в седле!
Холопы ушли. Давно уже уволокли и убитого, а Акинф все стоял, кутаясь в долгий дорожный вотол, все смотрел и смотрел в далекую отревоженную тьму. Узкая зеленая полоса яснеющей зари уже отделила небо от земли, но не прогнала еще ночных теней. И Акинф, на мгновение прикрыв глаза, втянул сырой острый запах озера, и вспомнилась вдруг далекая, из младости, поездка их с отцом туда, за озеро, в Княжево-село, и тогдашние отцовы слова: «Волга… широко… простор». А и здесь простор! И никуда и не надо больше. Вот была и Волга, и степи, и Орда, стольный Владимир, Городец и шумная Тверь, – всё, почитай, было! А теперь: отбить Переяславль и вернуться в отцовы хоромы, и сидеть в Весках да глядеть на озеро, на далекий Клещин-городок на той стороне… Да ездить на службы в Горицы, принимать поклоны настоятеля и всей братии монастырской. И – чего больше! И умереть в своем терему. При сынах, при добре, в спокое… В почете от князя свово… Он повел плечами: ну, до старости далеко еще! Отец на восьмом десятке умер, и он не мене проживет! Утренний ветерок холодил лицо. Акинф прищурился, представил, как въедет в Переяславль сегодняшним вечером. Поежился, громко позвал слугу.
Федор вышел на крыльцо, пошатываясь от слабости. Прошел к сараю. Молодой снег, выпавший за ночь, осветлял двор.
Под жердяным навесом дремали лошади. Из сенника слышался храп старого Яшки-Ойнаса, литвин до глубокого снега все ночевал при конях. Вздыхали коровы. Овцы серою грудой сонно ворочались в загоне. Дворовый пес неслышно подошел сзади, молча, мало не испугав, ткнулся носом в руку хозяина, вильнул хвостом, зевнул и, свесив уши, ушел обратно досыпать свои песьи сны. Федор запахнул плотнее овчинный зипун, поворотил от сарая и остановился, вбирая ноздрями морозное дыхание предутреннего ветра. Прямо перед ним был мягкий обвод соломенной кровли, тын, за которым смутнели избы деревни и дальний лес, неровною грядою замкнувший окоем с той стороны, куда уходили дороги на Ростов и Владимир и дальше, в далекую Орду, и где уже яснело, бледнело и зеленело небо, как будто с ночною темнотой уходящее ввысь от земли.
Родимый дом! Здесь вот, на этом же месте, стоял его высокий терем, спаленный Козлом, терем, которому нынешний только-только что по плечо; а еще прежде был отцов дом, широкий и низкий, из которого Федор выбирался младенем и топал ножками по колкому первому снегу…
Отсюда отец ушел к Раковору и не воротился домой. Отсюда ушла замуж за углицкого купчика сестра Опроська да и пропала потом невестимо в ордынском плену. Здесь он делился с братом Грикшей, что сейчас на Москве, в монастыре Даниловом. Здесь, уже в этом, последнем доме умирала мать. Отсюда уходил он в далекие пути в Новгород и Владимир, молодой, жадный до неведомых земель и больших городов. Отсюда потом отправлял сына в Москву, к брату. Сын теперь служит у тысяцкого Протасия. Рослый сын, выше батьки вымахал! Давно чегой-то вестей не бывало от ево… Здесь была у него та, далекая кухмерьская любовь… Такая далекая уже, что словно и не было ее, а так, во снях приснилось…
Как рвался он, молодым, вон из родимой избы! И вот было все! Были города, языки и земли; служил он двум хорошим князьям, честно служил, до последнего часу. И рати водил, и не робел на борони. Добыл почет и зажиток. Видел Новгород Великий, город своей детской мечты. Все повидал, что просила душа! И возвращался каждый раз снова сюда, в Княжево, в родимый дом, а когда и на родимое пепелище! В этот дом привозил он добро, сюда привел когда-то первого холопа, захваченного на борони, того самого Ойнаса-Яшку. Сюда же привел и жену Феню. И теперь, когда годы пошли под уклон, что осталось ему от походов и странствий, что добыл он в далеких путях? Ничего, кроме этого дома, что стоит на родовой земле покойного родителя, зарытого невестимо где, в чудском краю, на чужбине. Крытый соломою дом, и кони, и овцы в хлеву. Старый Ойнас, такой же старый теперь, как и он, Федор. Да пашня за домом, что надо взорать по весне и вырастить рожь. И, может быть, приведет ему Бог лечь в эту землю, с матерью рядом, на отчем погосте, близ родимого дома, отчего дома своего…
С острой радостной болью понял он сейчас, как все это любит, и потому стоял, ежась от легкой дрожи, медлил и длил мгновения тишины. Будут день и заботы, воротится болезнь, что треплет и треплет его, почитай, вторую неделю, будут ворчание и попреки жены и служебные тяготы, нынче вовсе ставшие неинтересными Федору, и закружат и отодвинут посторонь эту боль и эту любовь… А сейчас… только сейчас и можно стоять, и дрогнуть, и смотреть, как яснеет небо и меркнут звезды и как кровля родимого дома все четче и четче вырезывается на утренней заре.
За изгородой послышались сперва скрип приближающихся саней, затем топот и храп коня.
– Эгей! – донеслось с улицы.
– Кого Бог несет? – недовольно отозвался Федор.
– Не спишь?
Теперь Федор узнал по голосу знакомого мауринского мужика Тимоню и подошел к калитке.
– Беда, Михалкич! Окинф с ратью к городу подошел! Невестимо и как!
– Где?! – выдохнул Федор.
– Уже у Гориц стоят!
Вот оно. Чего ждал, чего боялся все эти годы. Подошло. И, как на грех, занедужил! Да беда николи вовремя и не приходит… Ну что ж, Окинф! Померяемси с тобою напоследях! И Козел, верно, с ним, опеть хоромы на дым спустит!
В доме послышалось шевеление. Феня, раскосмаченная со сна, в криво наброшенном платке, зевая во весь рот, выползла на двор. Завидев за изгородой чужие сани, исчезла.