Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они стояли друг против друга минуты четыре. Все молчали в ожидании плевка и, конечно, выстрела. Крысавин медлил, не будучи вполне уверен, что вот так, ни за понюшку кокаину помереть в дворницкой от руки политически неграмотного братка…
— Эй, Наум, селитра есть? Запал есть? — дверь открылась и в комнату шагнула юная стройная черноглазая черномазая девушка в чёрно-зелёном свитере и чёрно-зелёных же джинсах, подпоясанных щегольским инкрустированным золотыми арабскими закорючками поясом шахида.
— Залеха, привет. И селитра есть, и запалы, — обрадовался возможности не испытывать егорово непротивление Наум. — Тебе зачем?
— В понедельник Русский театр в Риге взорву.
— Почему?
— Потому что русский, — Залеха улыбнулась, как Петров, совсем по-ангельски. И, показав на адскую машинку в руках Наума, спросила. — А ты кому горячее готовишь?
— Твоим. Твоих буду завтра мочить, черномазых.
— Отчего же не замочить, хоть бы и моих, если есть за что. Ты моих взрываешь, я — твоих, а вместе делаем одно общее дело, — залилась лихим смехом Залеха.
— Это какое же, сука гаремная, такое у вас с этим жидом черносотенным общее дело? — вдруг гневно вспенилась Муза Мерц.
— Держим в тонусе отупевшее от жратвы стадо трусливо трудящихся трупов, способных думать только с перепугу. Не ссорьтесь, девочки, — поспешил ответить за Залеху Наум, желая предотвратить столкновение, но успел не вполне.
Залеха наставила на обидчицу словно из воздуха вынутый обрезанный ствол, Муза же уставилась на террористку из своего корыта припрятанным на дне на случай чего-то такого и теперь оказавшимся столь кстати ужасающим ружьём для подводной охоты.
Егор, удерживая Петрова одной рукой, другой вытащил из-за пазухи Макарова и приказал дамам сложить оружие.
— Слушайтесь Егора, он настоящий гангста, — прокричал из-под батареи Фома.
— Ну вот и плюй ему в морду после этого, — глумливо изумился Крысавин. — Отбой, барышни. Залеха, убери пушку, а то запалы не получишь. Мир, дружба и в человецех благоебение! Толерантность и мультикультуральность!
Залеха лёгким жестом растворила в пространстве укороченный кольт, будто и не было его. Подводное ружьё мирно пошло ко дну. В полной тишине, нарушаемой только мелодичным гулением Петрова, Крысавин набросал каких-то зловещих запчастей в бумажную сумку из-под армани, сунул сумку Залехе, буркнув «запалы; вместо селитры чистого пластиду даю как бонус; привет Ахмаду и Мусе; удачи в Риге», — выпроводил горячую гостью за порог.
— Чтоб больше я её здесь не видела. Ты меня понял, Крыса? — опять загневалась Муза.
— А ты донеси, хиппуша беззубая, чекистам стукни! — окрысился Наум. — Ты всю молодость на винте проторчала и с байкерами, выражаясь по-чеховски, протараканилась; власть цветов, все братья/сёстры, make love, not war,[15]и что? От вашей нежности, любви и лени ожирение одно произошло, свинство вселенское, власть негодяев, война уродов против фриков на все времена. А такие, как Залеха, верят. В справедливость и свободу. В то, что жить нужно не только для употребления внутрь мякины, клейковины и говядины, а наружу тачек, дач и тёлок, а ещё и для исправления кривого мира, и для чести, для правды. У неё, у Залехи, мужа и маленького сына, между прочим, федералы в жигулях сожгли, когда они в магазин за игрушками ехали. Ну, муж, допустим, по ночам сам федералов резал, днём учителем химии прикидываясь. Допустим, поверим, хотя не доказано ни черта! А сын? Хасанчик? Ему двух лет не было, вот с Петрова возрастом был. За что его?
— Это она тебе рассказала? А ты и размяк, а завтра на дорогомиловском рынке хачей когда будешь рвать, хасанчиков таких же задеть не боишься? Или объявление на входе повесишь «по случаю имеющего быть в двенадцать-пятнадцать взрыва вход детям до шестнадцати лет только с разрешения родителей»? — выступил на стороне Музы затосковавший по православной благодати младомуслим Иван.
— Если я украл миллиард, а любви не имею, то я ничто, — заголосил как муэдзин с колокольни внезапно Рафшан. — И если сделался революционером и победил, и зарезал целый народ, но любви во мне ноль, то и революция ноль, и победа, и резня была зря. И если я лгу языками человеческими и ангельскими и не верю ни во что, и способен на всякую подлость, так что могу и горы передвигать, а не имею любви, то нет мне в том никакой пользы.
— Ай да Рафшан, ай да молодец, — захохотала Муза.
— Не угодно ли продолжить? — прогнулся Крысавин. — Теперь мы всё делаем как бы через жопу, а тогда будем делать заподлицо…
— И теперь, и потом, и во веки веков — лучшее, на что мы будем способны, это плохой пересказ послания коринфянам, — мгновенно помрачнев, заявил Егор.
— С юмором у тебя всегда было туго, а сегодня туже обычного, — мрачно же прокомментировала Муза. — Ладно, хватит. Крыса, халат!
Крысавин из далёкого угла, из какого-то угрюмого сундука сбегал-принёс музин любимый халат, который нашивал ещё дед её, почвовед сталинской школы, Мерц Франц Фридрихович, приехавший из Пруссии возделывать рабоче-крестьянский рай и покончивший с собой, обнаружив у себя пару лет спустя явные симптомы неизлечимого обрусения.
Муза из доисторического корыта переместилась в этот исторический халат и, роняя пену, открыла дворянский шкап. Вытащила из него ворох исписанной бумаги и гнутых дискет.
— Вот возьми, — протянула Егору. — Это стихи, рассказы и пьесы. Тут всякие. Корфагенделя, Мицкой, Корнеевой, Глушина, Глухина, Грушкова, Молотко, ещё каких-то, всех не упомнишь. Разбери, как всегда. Что понравится — оплатишь. Цены примерно те же. Что не подойдет — можешь выбросить.
Пряча Макарова в штаны, Егор, прошептав «не надо заводить архива, над рукописями трястись», высвободившейся рукой принял товар, запихнул под рубаху, уронив половину, пошёл к выходу, снял с гвоздя пиджак.
— Слухай, товарищ, Петрова-то оставь. А то Петрова скоро явится, что скажем? — догнал Егора Крысавин. И действительно, Егор совсем было забыл, что Петров уснул у него на плече. Он медленно передал его Науму и покинул радушную шайку.
В пахнущем мумбайскими какими-то трущобами старомосковском подъезде (корицей несло от соседей что ли, гвоздикой ли? с немытыми тараканами и недоеденным луком вкупе…) Егор сложил опрятной стопой дискеты и бумажки, разгладив и расправив их бережно, и хотя понимал, что среди них есть верно строки драгоценные, дороже денег, которые могли быть за них уплачены даже такими щедрыми чудаками как Сергеич и Ктитор, ещё кое-что порастерял, оставшееся разложил, как мог, по карманам, захотел было вернуться за пакетом каким или хоть коробкой, но передумал и ушёл в ночной переулок.
Перед подъездом рядом с егоровым затихшим мерином сопел, цепляясь за бордюр открытыми дверцами, такой же, только не шестисотый, а пятисотый и белый, не серый. Возле стояла Залеха в компании двух верзил с бесцветными волосами и глазами, и рожами из конопатой, ржаво-рыжей кожи. Один рассматривал изъятый кольт и снятый с Залехи шахидский пояс. Другой, вежливо матерясь, уговаривал её сесть в машину. Она глянула на Егора, не дёрнулась, не произнесла ни звука, но он почувствовал, как незаметно подброшенный ему под сердце её обеззвученный крик о помощи заскрёбся в его отогретую малым Петровым душу. Скомканная крысавинская сумка валялась на капоте.