Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работы Валентины, уподобительные на далеком этапе, миновали второй, гобеленный и фресковый, производя из крылатого своего возрастания третий — обращение к свидетелю, дабы в дыхании вышивальщицы, в ее вдохе рассветном и выдохе, туманящем свечной язычок в отражении на закате, в паузах, в разной длительности произнесенья стежков свидетель зачерпнул бы свой собственный ритм, от поводыря независимый, но ему благодарный, как первоистоку пульсаций. Проникновенность вышиваний источалась соболезнующим гнетом строки, мнимо беззвучным ее вмешательством, и когда человек затомленный, семейный и многосемейный, в таракане запечном видевший свою аллегорию, поднимал глаза к трудам Валентины, он дышать начинал, как она за работой, залечивая, пока длился просмотр, больные края своей жизни. Круглые сутки водила иглой, поспеть к яблочному Спасу; поспела: Святая Дева-заступница, Роза, милостью полыхала из пунцового золота. Валентина улыбнулась своим кропотливым стараниям и отвеяла суетность от себя. Все-таки предвкушала она, что ее похвалит игуменья.
Латинский уклон, скривилась настоятельница. Римский дух и тлетворность, стыдись грехов своих, перстов поганых. Содеянное наказываю распустить, поделом тебе, вспомянешь мою доброту. Игуменью качнуло вбок. Удобно, не боясь падения, она легла кулем на свежую девку, принятую ухаживать за ней, та пошатнулась, но осанку вернула и, ластясь к привалившему счастью, проволоклась с грузом по коридору — невыгадывающая услужливость обрусевшей чухонки была такой же редкий слиток, что и талант вышивальщицы, и могла его заменить.
В келье Валентина сказала молитву. Обиды не чувствовала, пустое равновесие вследствие лобового столкновенья внутри не покрывалось обидой — что обида, разрушился дом времяжизни, между нею и соснами в дюнах не было больше преград, и Валентина задумалась, возводить ли на скорую руку новые или же дать себе отдых, оставшись в пейзаже. Поднимался утренний ветер, когда, ничего не решив, она уснула на час. Как странно, читала она за ресницами, точно буквы нарисованы были перед ней на стене, если Заступница моя заступается, не достигнута ль этим и цель, но не позволила веревочке сомнения развиться.
20 августа Валентина уложила в сундучок смену белья, грубой вязки платок, несколько фотографий, пару яблок, полхлеба и ушла из обители. Не так долог был путь, день пеший с привалами, перекусить и напиться воды из-под крана. Тетка перемогалась в бедности, да толики денег, завещанных покойной сестрой, Валентининой матерью, не растратила; поцеловав женщину, племянница разделила наследство, железнодорожный билет в плацкартный вагон был из маленького твердого картона, прокусанный компостером-хорьком. Скудная родина поехала вдоль зрения, у дощатого настила, подгнившего от невнимания людей, впалая рылась в отбросах собака, белобрысый ребенок размешивал в луже карбид, сомкнутый на мокрых платформах народ ждал врага, оккупации, плена, убийства, этим можно было объяснить усталое пренебрежение к судьбе, охватившее лица, одежду, бутылки, газету, курево с отгрызанным фильтром, все организмы и вещи, и покатили, помчались под сизым дождем леса, перелески, поляны, овраги, пристанционные будки, желтоглазые, неизбывной печалью объятые домики-хатки, а перед тем как вернуться из прохода на койку, Валентина увидела обходчика русских путей в кирзе, картузе, с фонарем и понурую шпалоукладчицу в оранжевом (рыжем?) жилете. Прислонился сосед и позвал в ресторан, которого в этом поезде не было; тогда в тамбур, предложил командированный. Они вышли в грохот и лязг, став на елозящее, дугообразно выгнутое борцовским мостом железо. Тряска оказалась для него, пьяноватого, скверным сюрпризом, так что он захотел сразу, пока не разъехались ноги, потрогать ей грудь, а правой клешней, если получится не упасть, зацепиться за юбку. Она не отклонилась, не сдвинулась, лишь посмотрела в глаза, задержав на них взгляд. Д'ладно подруга ты чо я же просто, заверещал мужичонка, подобрав отвисшую челюсть. Он и годы спустя не мог разгрызть причину внезапного ужаса, ибо лед отрезвления сковал его от макушки до пят, ни столь же острого, не знакомого ему дотоле раскаяния, ни радости от того и другого, но в его буднях посыльного, великовозрастного мальчонки на побегушках, не доросшего до купейных составов, немного было эпизодов, когда — уж это он сображал, пусть и не умел сформулировать — неудача знаменовала победу, и главным, единственным он обязан был той, чьего имени не спросил.
Переночевав на вокзале, подле вспотевшего на баулах, с детьми-малютками, с грудниками-сиренами люда, а ташкентский, бакинский сгинули навек на перегонах, ох, мать честная, прибыл, ну, держись, размажут, из Ленинграда подалась на юг, в Закавказье, в деревню духоборов Славянка, процветшую, сравнительно с разором окрест, благодаря упорству переселенческих предков: их нетленные мощи сквозили всюду, во всем, золотая валюта порядка, его остов, алфавит, охрана. И стучала топорами, возилась в огородах румяная молодость; блаженство и здравие обособленности. Она снова ходила в платке, сажала картошку, плечи освоили коромысло, но душемутительная нападала тоска у колодца, за прополкою грядки и лущеньем гороха, и, завязав узелок, она села в раздолбанный «пазик» с голосившим тюркские частушки шоферюгой, который за восемь часов с остановкой на перевале домчал ее, вытряся наизнанку, в стольный град магометан, по легенде, междуплеменный и веротерпимый, где она первым долгом, не обзаведясь даже углом преклонить главу на подушку (откуда бы взяться, ей-богу, подушке), пришла во православный храм, показать вышивки на святые сюжеты; тем и кормилась потом, от церкви и прихожан.
Ах, Валентина, Валентина, вздыхали горбуны. Голуби вы мои, отзывалась она. Рассказывала о Свете, об уготованном, на грехи невзирая, утешении развоплощенья в потоках, а кепочники отвечали: свет, ощущаемый внутренним взором твоим и который ты принимаешь за счет какого-то особого дарователя, это свет твоей личности, Валя.
На беглый прищур, сработанные горбунами уборы не выделялись из общего ряда. Тот же залихватский покрой, размашистость линий, модный фасон, но хозяйский наметанный глаз засек жуткую в своем реализме (ну вот же, все вышло, о, Господи, это сбылось!) мутацию воскресения. Пошитое до горбунов разнилось с предъявленным чудом, как разнится живое и мертвое. Иудей погладил буклевую ткань, ощупал, размял и — прижал кепку к брюшку; она вибрировала, мурлыкала, баюкала, в кошачьем урчании пробивалась ровная линия пульса. Лекарство здоровья, целебная заряженность. В замешательстве, глотая комки, соположил он полученный образец с «аэродромом» из типового, доэпохиального прошлого. Ангел задел опереньем, но не случайно, не прихоть, знали, родимые, чем привлечь, подманить. Шма, Исраэль, сказал он, как бы того не желая, ощущая засасываемость, всхлипывающую поглощенность. И так сказав, был выплюнут, поднят, отнесен вверх, высоко, и свинцовое, пегое, кружащееся вокруг своей оси и против часовой стрелки смерчеподобное бешенство, размахнувшись, бросило его вниз, его, песчинку, его, стремглавный таран, чтобы гулким ударом пробить асфальт, переломить, как соломку, канализационные трубы, — летя с ускорением, упиваясь могуществом в буйном облаке пыли, он обрушивал, крошил подземные этажи числом тридцать шесть, то прямо, то наискось вспарывал их, пока не врезался в последнее дно, дальше которого не было ходу, здесь мир кончался вообще и вотще, в железной, непрошибаемой камере, опрысканной лимонной желтизной.