Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утиная грудка по-пекински с барбарисом, обжаренная в сотейнике; крамбль грейпфрутовый по-креольски и глазированный лук-шалот.
Сглатываешь невольно подступающую слюну, чувствуя, что концентрация достигла апогея. Ты услышал ведущую ноту симфонии.
Нет, не утка, не барбарис и не грейпфрут так тебя возбудили, хоть они и сулят кушанье, пронизанное солнцем, пряное и сладкое, а в цветовой гамме располагают его где-то между бронзой, золотом и миндалем. Но глазированный лук — вот он, душистый и сочный, дразнящий ваш еще ничего не отведавший язык предощущением смеси вкусов свежего имбиря, маринованной луковки и мускуса, изысканностью своей взял в полон ваше желание, которое только этого и дожидалось. Хотя в одиночку он не сыграл бы решающей роли. Понадобилась несравненная поэзия слов «обжаренная в сотейнике», навевающая целый каскад ароматов: дух жареной птицы в грилях на ярмарке, какофония запахов китайского рынка, и это поджаристо-нежное объедение — истекающее жиром мясо, крепкое и сочное под хрустящей кожицей, и знакомая тайна сотейника — не вертела, не гриля, — баюкающего утку на огне, все это понадобилось, чтобы, связав воедино запах и вкус, определить твой сегодняшний выбор. Теперь остается только вышить узор на этой канве.
Сколько раз погружался я в меню, как погружаются в неведомое? Не стоит и пытаться подсчитать. Я всегда испытывал при этом неослабевающее удовольствие. Но ни разу оно не было таким острым, как в тот день, когда в кухне шеф-повара Лесьера, в святая святых гастрономического изыска, я изменил красотам меню, чтобы опуститься до простого майонеза.
Я обмакнул в него палец, небрежно, мимоходом, как окунают руку в прохладную воду, сидя в лодке. Мы обсуждали новое меню, это было между обедом и ужином, когда поток едоков схлынул; в этой кухне я чувствовал себя как когда-то в бабушкиной: чужаком, по высочайшей милости проникшим в гарем. Я облизал палец, и вкус меня удивил. Да, в самом деле, майонез, именно это и было странно, как овечка, затесавшаяся среди львов: традиционный соус выглядел здесь несуразным архаизмом. «Что это?» — спросил я, подразумевая: каким образом обыкновенный столовый майонез оказался здесь? «Майонез, что же еще? — ответил он смеясь. — Не говори мне, будто ты не знаешь, что такое майонез». — «Майонез? Просто майонез?» Меня даже покоробило. «Да, просто майонез. Лучшего способа его приготовить я не знаю. Яйцо, постное масло, соль и перец». — «И к чему же тк его подашь?» — не унимался я. Он пристально посмотрел на меня. «Сейчас узнаешь, — медленно^ произнес он, — сейчас ты узнаешь, к чему я его подам». И, распорядившись, чтобы поваренок принес овощи и жареную свинину, тут же занялся чисткой овощей.
Я забыл это, каюсь, а. он, обязанный, будучи маэстро, а не критиком, никогда не забывать то, что именуют «фундаментом» кулинарии, — я бы назвал это скорее несущей балкой, — взялся напомнить об этом мне, преподав урок, чуть презрительный, но говоривший о его расположении, ведь кулинар и критик как тряпка с полотенцем: дополняют друг друга, не чураются общения, работают вместе, но, в сущности, друг друга не жалуют.
Морковь, сельдерей, огурцы, помидоры, сладкий перец, редис, цветная капуста и брокколи: он порезал их вдоль, по крайней мере, те, которые это позволяли, то есть кроме двух последних, устроенных как букетики, — их можно было взять за стебелек, точно шпагу за гарду.
К овощам он добавил несколько тонких ломтиков зажаренной без всяких приправ, очень аппетитной холодной свинины. И мы приступили к заправке.
Никто никогда меня не разубедит: в свежих овощах с майонезом есть что-то в высшей степени сексуальное. Это проникновение твердого в нежное… Здесь нет, как в большинстве кулинарных процессов, химии, в силу которой каждый продукт отчасти утрачивает свою природу, чтобы соединиться с другим и, подобно хлебу и маслу, стать в осмосе новой чудесной субстанцией. Нет, и майонез, и овощи не изменяются, они остаются самими собой, просто им, как в любовном акте, хорошо вместе. Мясо же при этом все-таки кое-что выигрывает: его рыхлые ткани раздвигаются под зубами, наполняясь соусом, и мы жуем — без ложной скромности — самую суть твердого, пропитанного бархатистым. Добавьте к этому изысканную умеренность вкуса — ведь в майонезе нет ни единой острой или пряной ноты, подобно воде, он изумляет рот своей приятной нейтральностью; и тем изысканнее нюансы хоровода овощей: дерзкая острота редиса и цветной капусты, водянистая сладость помидора, кислинка брокколи, щедрый вкус моркови, хрусткий анис сельдерея… объедение!
Но вот я вспомнил эту несообразную трапезу, подобие летнего пикника на лесной опушке, чудесным днем, когда светит солнце, дует легкий ветерок, и этот штамп прекрасен, — вспомнил, и на это воспоминание наложилось другое. Внезапное озарение наделило мою память истинной глубиной, и ураган эмоций поднимается в сердце, словно воздушные пузыри, когда они взмывают к поверхности воды и, освобожденные, лопаются с громом аплодисментов. Ибо на столе моей матери, которая, как я уже говорил, была стряпухой весьма посредственной, майонез тоже был частым гостем, только она покупала его готовым, в супермаркете, в стеклянных баночках; однако же, пусть это оскорбление подлинному вкусу, именно этот майонез я любил как никакой другой. Потому что у покупного майонеза, хоть, по вкусу ему, конечно, далеко до настоящего, есть одно качество, которого нет у сбитого вручную, и даже лучший из поваров бывает вынужден рано или поздно признать эту печальную истину: соус, даже самый нежный и маслянистый, очень быстро теряет однородность, потихоньку расслаивается, о, совсем чуть-чуть, но все же достаточно, чтобы в его кремообразной консистенции возник едва заметный контраст и она — на микроскопическом уровне — перестала быть изначальной, абсолютно, идеально гладкой, тогда как майонез из супермаркета этому не подвержен. У него нет структуры, нет составляющих элементов, частей, и вот это-то я обожал, этот никакой вкус, это вещество без начала и конца, без единой зацепки, скользившее по моему языку, неуловимо текучее.
Да, я нашел, почти нашел. Между утиной грудкой по-пекински и месивом из консервной банки, между лабораторией гения и полками бакалейной лавки я выбираю второе, я выбираю маленький зачуханный супермаркет, где выстроились унылыми однообразными рядами виновники моего наслаждения. Супермаркет… Странное дело, почему это поднимает во мне такую волну чувств… Да, может быть… может быть…
До чего же тошно.
Он топчет все на своем пути. Все. Детей, жену, любовниц, даже собственное творчество, отрекаясь от него на смертном одре в мольбе, которой и сам не понимает, но которая ставит крест на всем, чему он учил и во что верил; он обращается с ней к нам, как нищий, как оборванец у дороги, утратив смысл жизни, в разладе с самим собой, несчастный — от пришедшего наконец, только теперь, сознания, что весь свой век он гонялся за химерой и проповедовал от лукавого. Кушанье… Что ты возомнил, старый безумец, что ты себе возомнил? Что, вспомнив забытый вкус, ты перечеркнешь годы и годы обид, что обретешь истину, которая искупит бесчувствие твоего каменного сердца? А ведь ему было дано все, чтобы стать великим бретером: легкое перо, острый ум, боевитость, блеск! Его проза… о, его проза — это был нектар, амброзия, гимн языку, меня всякий раз переворачивало, и не важно, шла ли речь о еде или о чем-либо другом, напрасно думают, что важен предмет: блистал он словом. Жратва служила лишь предлогом или, может быть, даже окольным путем для того, что мог дать миру его талант чистой пробы: тут и эмоции с их точным содержанием, и удары, и боль, и, наконец, крах… Он мог бы силой своего гения раскрыть для потомства и для себя самого обуревавшие его разнообразные чувства, но свернул с дороги на тропку, решив, что говорить надо второстепенное, а не главное. До чего же тошно… До чего больно…