Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недавно мне приснился кошмар. Не люблю людей, помешанных на сновидениях, но мой сон был о Марии Монтанелли, о том, что случилось бы, если бы она хоть одним глазком взглянула на беспредел, учиняемый в нашем лицее от ее имени. Она не только перевернулась в своем гробу, но и восстала из мертвых, преисполненная решимости навести у нас порядок. Я уже больше четырех месяцев как на свободе, но меня до сих пор донимают мысли о случившемся. В то время как истинные виновники потирают руки. Я хочу сказать только, что хмыри вроде Ван Балена и Схютте до конца дней будут отравлять и без того затхлый воздух в классах своей занудной брехней. Можно разрушить здание лицея, но их бесстыдный треп и вера в собственную правоту неистребимы. В любом случае одним лицеем ограничиваться нельзя. Весь наш район следует разобрать по кирпичикам или разбомбить. Так, чтобы все его жители ползали по-пластунски меж обугленных ошметков козьего сыра и разодранных в клочья танзанийских авокадо в поисках собственной идентичности или прочего фуфла, не надеясь на помощь погребенных под обломками, стонущих психологов и психиатров. Чтобы, наконец, на велосипедах с деревянными, без шин, колесами они двинули в деревню выклянчивать у фермеров обыкновенную картошку. Мой сон был как раз об этом. Некоторые люди чересчур озабочены разгадкой своих сновидений, ищут в них слишком уж глубокий смысл. Терпеть таких не могу. К тому же чаще всего сны эти настолько скучны и пустотелы, что разгадчикам и в самом деле приходится глубоко копать, продираясь сквозь густые заросли в темных закоулках своей души, дабы отыскать в них хоть какой-то потаенный смысл. Когда-то у меня хватало терпения выслушивать подобные россказни. Мне, например, часто снится мама. Она еще жива, хоть и больна. Правда, живет по другому адресу. Я спрашиваю ее, почему все это время она не звонила. Хорошо, что теперь, пусть и во сне, мы можем поговорить друг с другом. Я только хочу сказать, что бывают сны без всяких замысловатых метафор, сны, не требующие расшифровки, потому что очевидны сами по себе. Именно таким был мой сон о Марии Монтанелли.
В том сне у здания лицея остановился большой черный «мерседес», старая модель тридцатых годов, с выдвижными подножками по бортам кузова и запаской на багажнике. Водитель в форменной тужурке вышел из машины, обогнул ее и открыл дверцу. На Марии Монтанелли была черная широкополая шляпа и черное платье по щиколотку. Решительным шагом она направилась ко входу. Вахтер отвесил ей почтительный поклон, но она, проигнорировав его жест, приказала всем собраться во дворе. Директор лицея, нервно перебирая пальцами, предложил ей экскурсию по зданию, но Мария Монтанелли наотрез отказалась. «Кто написал мне письмо?» – спросила она, когда мы в конце концов столпились во дворе. Я протиснулся вперед, спонтанно убедив себя в авторстве письма, в котором просил ее на несколько дней покинуть нищих детей в Неаполе ради учеников, которые ни в чем не нуждаются.
Меня поразили ее темные, сердитые, но в то же время грустные глаза. Вместе с Марией Монтанелли мы обошли строй учителей. «Можешь не продолжать, – сказала она. – Мне и так все ясно». Она остановилась перед Схютте, балансирующим с пятки на носок, что свидетельствовало о его полной спортивной готовности.
– Кто это? – спросила Мария Монтанелли.
– Это наш учитель физкультуры, – ответил я.
Она с отвращением оглядела тренировочный костюм, задержав взгляд на кролике.
– Я и представить себе не могла, что здесь все так запущено, – прошептала она мне на ухо. – Почему ты мне об этом не сообщил?
Она обозрела всю компанию: Портмана, Шрёдерса, Ангелину Ромейн, Вермаса, задержавшись возле Ван Балена. В моем сне он почему-то был одет в цирковой блестящий костюм и до лоска начищенные остроносые ботинки с огромными пряжками. На волосы он вылил не меньше пятидесяти литров геля.
– Герой, – сказала Мария Монтанелли, покачав головой.
У нее пропало всякое желание общаться с кем-то еще. С печальным видом она зашла в каморку вахтера, взяла телефон и набрала длинный-предлинный номер. Поначалу там никто не брал трубку, она ждала – и вдруг разразилась гневной тирадой на итальянском, тараторя так быстро, что я ни черта не понял. Прикрыв рукой трубку, она наклонилась ко мне:
– Ты знаешь координаты?
– Координаты? – переспросил я.
– Для авиации, – уточнила она. – Лицей уничтожат с воздуха.
Я не успел сказать Марии Монтанелли, что сам больше не учусь в лицее, что я наконец-то свободен. Ее уже не было. Из окна я видел, как шофер открыл для нее дверцу, как она уселась в свой «мерседес», как он рванул с места и скрылся из поля зрения. Я помчался к входной двери, но она была заперта. Я отчаянно дергал дверную ручку, и тут послышался сигнал воздушной тревоги. Громче обычного. Тревога была явно не учебная – нас предупреждали, что на подлете бомбардировщики и что на этот раз они не оплошают.
Несколько месяцев назад отец переехал к своей вдове. Сейчас он примерно раз в неделю заходит ко мне, чтобы положить пару сотен гульденов в кошелек на кухонном столе. Ему приходится дорого платить за свой поступок. Я покупаю все, что душе угодно, в основном пластинки и еду, по шесть селедок зараз или по полкило копченого лосося. Уже спустя несколько дней деньги кончаются, и тогда я иду столоваться к Эрику, его родители никогда не возражают. Иной раз отец звонит мне, и мы договариваемся встретиться в кафе. Так оно и лучше. Легче пересечься на нейтральной территории в удобное для обоих время, нежели насильно толкаться дома ради пресловутых родственных уз. Время от времени он осторожно интересуется моими планами на будущее. Когда же я пытаюсь объяснить, что пока никаких четких планов у меня нет и что я просто хочу спокойно поразмыслить о том о сем, он тут же сникает, поэтому я замолкаю. Мы сидим молча какое-то время, пока один из нас не меняет тему.
Из мебели отец с собой ничего не взял. Даже свой письменный стол и тот оставил. Говорит, что у вдовы и так тесно. Бросил в чемоданы лишь стопку книг и одежду. Сам бы я ни за что не стал жить в доме, где все чужое. Но это, по-видимому, его не парит. У меня дома привычный бардак. Теперь я сплю в гостиной в обнимку с телевизором. Другие комнаты я все равно не использую. Вонь по-прежнему стоит невыносимая. Эрик и Герард обещали мне как-нибудь помочь очистить эти авгиевы конюшни. «Не понимаю, как ты можешь жить в такой помойке», – говорит отец всякий раз, когда заходит ко мне в гости. Ну я-то хоть в своей помойке живу, а не в чужой. Он, вероятно, считает, что можно начать жизнь заново, стоит только сменить адрес. Но для такого предприятия он, увы, уже староват.
В день его окончательного переезда у нас состоялось торжественное прощание. Мы похлопали друг друга по плечам, и я даже поцеловал его в щеку, от чего он испытал некую неловкость. Словно в тот момент отцом был не он, а я, словно это я прощался со своим сыном, покидающим родные пенаты. Словно это я должен был сказать: «Счастливо!.. Звони, если что…» Мы спустились на лифте, говорить нам было не о чем. Я помог ему загрузить три чемодана в багажник «фиата», после чего он пожал мне руку и сел за руль. На углу он остановился на красный сигнал светофора, так что мне пришлось махать ему лишние пятнадцать секунд, дольше, чем я, собственно, планировал. Наконец загорелся зеленый, и отец свернул направо, на торговую улицу, по направлению к вдовьему дому.