Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, уверял здесь же Разгон, позднее, после завершения гражданской войны, Бокий-де отошел от кровавых дел и (цитирую) «с 1921 года и до самого своего конца был создателем и руководителем отдела, который даже не был отделом ОГПУ, а официально считался „при“… в этом отделе никого и никогда не арестовывали и не допрашивали».
Разгон в очередной раз ухитрился «забыть», что, согласно документам, в середине 1920-х годов, то есть в уже «мирное время», в ОГПУ было «для осуществления внесудебной расправы… организовано Особое совещание… в его состав входили В. Р. Менжинский, Г. Г. Ягода и Г. И. Бокий». Кроме того, Разгон без всяких оснований «вывел» возглавлявшийся Бокием с 1921 по 1937 год «Спецотдел» за рамки ОГПУ-НКВД, ибо, согласно документам, во время службы там Разгона это был именно один из отделов (9-й) Главного управления госбезопасности (ГУГБ) НКВД, и сам Бокий имел звание комиссара ГБ 3-го ранга (т. е. генерал-лейтенанта).
Вполне понятно, что Разгон, пытаясь «отделить» Бокия от НКВД, думал прежде всего о собственной репутации. Но одновременно с выходом второго издания его мемуаров вышла в свет основанная на тщательном исследовании фактов книга Т. А. Соболевой, в которой установлено, что возглавлявшийся Бокием Спецотдел «являлся частью репрессивного аппарата» и с течением времени становился «все больше вовлекаемым в поток репрессий».
Важно отметить, что Т. А. Соболевой вовсе не свойственна какая-либо предубежденность по отношению к Бокию и его сотрудникам; напротив, она высказывает предположение, что «кровавый террор», в который они были «вовлекаемы», «тяжким бременем лег на души и совесть честных партийцев. Многие начинали осознавать ужас трагедии» (там же). Факты, однако, убеждают, что «осознание» начиналось лишь тогда, когда террор доходил непосредственно до самих этих «честных партийцев»…
Между прочим, Разгон, пытаясь «отделить» Бокия (и, конечно, самого себя) от репрессивной машины, вместе с тем не смог преодолеть стремления показать особую значительность своего тестя и написал, что Бокий и возглавляемый им Спецотдел «были, пожалуй, самыми закрытыми во всей сложной и огромной разведывательно-полицейской машине… Бокий из всех возможных и невозможных по своим обязанностям фигур вокруг сосредоточения власти был самым информированным, самым знающим, от него не могли укрыться никакие тайны»; не исключено, что Разгон намекнул здесь на фамилию своего тестя – Бокий, – которая, согласно авторитетному исследованию филолога Б. Унбегауна, происходила от древнееврейского слова, означающего «сведущий человек» и имела распространение среди евреев Украины.
Все вышеизложенное нельзя не сопоставить со следующей возмущенной сентенцией из мемуаров Разгона: «…никто из многих тысяч людей, служивших в этих огромных домах на Лубянской площади, никто из них… не выступил устно или письменно со словами и слезами покаяния»…
Но помилуйте! Ведь сам Разгон служил в этих самых «домах», однако в его пространных письменных излияниях не найти и намека на его собственное «покаяние»… В гневе он бессознательно проговаривается, что после его ареста (18 апреля 1938 года) его «ночной Москвой везли к знакомому проклятому дому»; дом был ему действительно «знаком», поскольку до июня 1937 года он сам в нем подвизался…
И здесь мы подходим к главному: сущности самосознания подобных Разгону людей, занимавшихся в 1937 году «пожиранием» друг друга. Вот одно поистине ярчайшее проявление этой сущности. Разгон с крайним, прямо-таки яростным негодованием пишет о том, что приговоры 1937 года нередко включали в себя пункт о «конфискации имущества» репрессированных, которое затем выставлялось на продажу в магазинах «случайных вещей» – вещей, как определяет Разгон, «награбленных энкавэдэшниками» (употребив презрительное прозвание в первом издании своих мемуаров, он, очевидно, полагал, что его собственная принадлежность к этим самым «дэшникам» останется тайной). «Осенью 37-го года я проходил по Сретенке мимо одного такого магазина… – вспоминал Разгон. – И, войдя, сразу же в глубине магазина увидел наш диван… Со львами, вырезанными из черного дерева, по краям… рядом с диваном в магазине стояла мебель из кабинета» (москвинского). И, как поясняет тут же Разгон, это была мебель из «какой-то крупночиновной петербургской квартиры, доставшейся секретарю Севзапбюро Москвину, и затем… перевезенная в Москву». И Разгон с предельным гневом заявляет, что расправившиеся с Москвиным «энкавэдэшники», которые конфисковали и выставили на продажу его мебель, «были не только убийцами, но и мародерами».
Здесь с разительной ясностью запечатлелось разгоновское «самосознание»: ему и подобным ему субъектам даже не может прийти в голову, что, исходя из его собственного «простодушного» рассказа, определение «мародеры» приходится отнести (и с гораздо большими основаниями!) к его собственному семейному кругу, которому «досталась» – вернее сказать, была просто присвоена (а не куплена при распродаже конфискованного имущества) мебель (затем перевезенная в Москву – в другую «доставшуюся» квартиру), принадлежавшая, вполне вероятно, человеку, убитому во время «красного террора», руководимого председателем Петроградской ЧК Бокием… Тут наиболее прискорбен (и, в сущности, чудовищен) тот факт, что Разгон не усматривает ничего «компрометантного» в этом своем рассказе о «нашем» (москвинском) диване и прочем…
* * *
Едва ли не самый характерный мотив мемуаров Разгона – так или иначе выразившееся в них «убеждение», что до 1937 года все обстояло, в общем, благополучно. Разгон вспоминает, в частности, что даже и сам 1937 год он «встречал в Кремле у Осинских… встреча… была такой веселой… мы пели все старые любимые песни… тюремные песни из далекого прошлого. Которое не может повториться…» (кстати, к этому времени уже были расстреляны Зиновьев и Каменев – но ведь тот же Москвин беспощадно боролся с ними еще десятью годами ранее, в 1926 году).
Разгон говорит с крайним негодованием о наметившемся к концу 1930-х годов своего рода «сближении» тех, кого он называет «маленькими и ничтожными людьми», с верховной властью – и здесь он в известной мере прав. Характерно, что видный деятель НКВД, генерал-лейтенант Павел Судоплатов, вспоминает, как он с некоторым даже удивлением воспринимал поведение нового главы (с ноября 1938 г.) своего наркомата:
«Берия часто был весьма груб в обращении с высокопоставленными чиновниками, но с рядовыми сотрудниками, как правило, разговаривал вежливо. Позднее мне пришлось убедиться, что руководители того времени позволяли себе грубость лишь по отношению к руководящему составу, а с простыми людьми члены Политбюро вели себя подчеркнуто вежливо».
И именно это изменение роли и положения «простых людей» было неприемлемо для Разгона и его круга. Так, в мемуарах другого сотрудника НКВД, К. Хенкина (племянника популярнейшего в 1930-х годах актера), который вообще во многом «перекликается» с Разгоном, с крайним негодованием говорится о постепенной замене «кадров» в «органах»: «…на место исчезнувших пришли другие. Деревенские гогочущие хамы. Мои друзья (по НКВД. – В.К.) называли их… „молотобойцы“…» То ли дело его, Хенкина, «высший начальник» – полковник ГБ «Михаил Борисович Маклярский, наблюдавший до войны за миром искусства»: «Михаил (Исидор) Борисович был человек немного плутоватый, но вовсе не злой. Любящий отец и заботливый муж, неплохой, по советским понятиям, товарищ».