Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я открыл сейф и достал пачку писем Констанс, которую торжественно положил перед ним на столе.
— Боже мой, — взволнованно произнес он, и мне показалось, что он слегка спал с лица. Сэм был в нерешительности — возможно, потому что не писал ей. Он стоял неподвижно и смотрел на стопку писем, не накидываясь на них, как это сделал бы я на его месте.
Вместо этого он неловко взял стопку и, продолжая говорить, похлопал ею по костяшкам на левой руке. Наверно, ему хотелось прочитать письма, оставшись в одиночестве? Ну, конечно же! И я перестал об этом думать.
— Я не появлялся прежде, потому что хотел дождаться настоящего отпуска, и теперь у меня целая неделя. Кроме того, мне пришлось побывать в Греции со сборным отрядом из остатков подразделений, и представь, откуда я сейчас — никогда не догадаешься. Из Фермопил! Действительно, очень теплые ворота.[56]Поработал взрывником у новозеландцев, и обратно сюда. И вот я к твоим услугам. Или ты возьмешь меня под свое крыло, или я пойду на хрен?
Условия во дворце легко решали эту дилемму, ибо я занимал приличные апартаменты с двумя раздельными спальнями, соединявшимися дверью; одну из них я с готовностью предоставил моему гостю, который радостно пел и свистел под душем, выбирал блох из белья, настоящих античных блох, не преминул заметить он, и попросил одолжить цивильное платье, чтобы отправить свою одежду в стирку. К вечеру ей полагалось быть не только выстиранной, но и выглаженной. Вот в такой роскоши я жил. Это дурно для творчества, сказал Сэм, для писателя хуже ничего и быть не может, чем жизнь в тепле и холе.
— Так ты никогда не привыкнешь к абсенту и не заболеешь сифилисом, что совершенно необходимо.
Я покачал головой.
— Наоборот, все пороки открыты мне и все наркотики. И тебе гашиш, и алый пояс, который меня, кстати, уговорили носить с белым вечерним смокингом. Обещай не смеяться, когда мы будем ужинать с принцем — ему приятно повидаться с тобой, и принцессе тоже.
Сэм согласился, правда с неохотой, предвидя многолюдный прием, и облегченно вздохнул, когда оказалось, что в огромной гулкой столовой накрыт ужин лишь для нас четверых. Он полагал, что мы должны тактично отмалчиваться по поводу странного поведения принца в Провансе, но к своему удивлению мы быстро обнаружили, что принцесса довольно полно осведомлена о разнообразных «шалостях» принца и относится к ним с пониманием. Было очевидно, что в этом и была ее сила, в этом и крылась причина столь невероятной взаимной привязанности. Это был настоящий брак, не имеющий ничего общего с артефактом. Мы выпили — на радостях — довольно много шампанского и решили сравнительно рано разойтись по спальням, после чего лежали в смежных комнатах и сонно переговаривались, обсуждая все на свете. Я обратил внимание на то, что письма Констанс лежали нераспечатанными на каминной полке, и вяло пытался определить, в чем причина такого пренебрежения. Наверно, он боится, что не сумеет ответить на них так, как они того заслуживают. Он всегда укорял себя за неразговорчивость и скованность, причиной которых была застенчивость. Но ведь они теперь муж и жена… Я был заинтригован, но не стал задавать вопросы. Всему свое время.
И это время пришло. Я проснулся после полуночи и увидел, что Сэм стоит обнаженный на залитой лунным светом террасе (на которой правила бал луна) и, не шевелясь, глядит в сад. Наверно, он услышал, что я ворочаюсь, или как-то иначе почувствовал, что я уже не сплю, так как в конце концов обернулся, пересек террасу и, остановившись у моего окна, заговорил, хотя свет я не включил.
— Дело в том… — сказал он, и я сразу же понял, что он собирается объяснить причину своего пренебрежения к письмам. — Знаю, что веду себя как предатель по отношению к Констанс, по отношению ко всему, во что она верит, во что мы оба верили. Но я боюсь читать ее письма. Понимаешь, Обри, я не чувствую к войне ненависти, она мне даже нравится. И очень хорошо, что для нее есть моральное оправдание. Наша война против гансов справедливая война, и мы должны ее выиграть. Естественно, не все войны таковы, но некоторые были в высшей степени полезны человечеству, например война древних греков с персами. Ты попросту не представляешь, каково это — участвовать в битве. Кровь стынет в жилах, сердце убегает в пятки. Раньше мне не приходилось испытывать такое. Но по сравнению с этим любовные радости и переживания — всего лишь милое приключение, не больше. Я знаю, что говорю ужасные вещи, но это правда. Теперь я понимаю, что родился и был воспитан для риска, для авантюр. Если мне удастся выжить в теперешней чертовщине, я останусь в армии, на военном жалованьи!
Он стоял, не двигаясь, опустив голову, словно чувствовал себя виноватым и ждал упреков, которые были бы естественными в такой ситуации. Я не знал, что говорить. Его бойкая говорливость и тупой мальчишеский азарт были отвратительны.
— Знаю, что ты хочешь сказать, но ведь я всего лишь честно признаюсь в том, как представляю свою жизнь. Отсутствие личной ответственности потрясающая штука — это побуждает целую расу действовать функционально, быть в полном повиновении. Трудность и опасность — великолепные лекарства от мягкости и деликатности. Девушки доступны теперь, как никогда прежде. Они нюхом чуют лису, нюхом, как гончие, чуют кровь. Они счастливы, когда тебя вырывают из их объятий и швыряют в бездну — скажем так, еще живого! Это все равно, как если бы ты был ребенком и тебя вырывали из материнских объятий. А какие поцелуи мы получаем! Ну, могу ли я объяснить это Констанс? Я вернусь к ней совершенно другим человеком, не в силах ничего объяснить и чувствуя себя дерьмовым предателем — ведь это именно так с твоей точки зрения.
Я взял с тумбочки сигареты. Мы оба яростно курили, погруженные в свои мысли, как математики, которые тщетно ломают голову над задачкой из физики.
— Как мне рассказать ей? — продолжал он. — Все, что я знаю, лишь подтвердит ее представление о войне. Я видел ужасные вещи, от которых леденеет кровь. Но эта война в пустыне потрясающая — ты сражаешься и, если проигрываешь, то откатываешься миль на сорок и перегруппировываешься. Великолепно! Я был свидетелем нескольких ужасных случаев с обеих сторон, нескольких самоубийств. Я видел штыковую атаку англичан, в ней было столько расчетливой злобы, что мне не верилось, будто я принадлежу к той же нации. Я видел ребят, у которых буквальным образом отлетали руки-ноги, срезанные пулеметом. У него лента шириной в детское запястье, и снаряды — летят один за другим, да еще с такой скоростью, что съедают кислород, и ты задыхаешься в куче человеческих обрубков. Это ужасно, это неправильно… что я могу сказать? Но я бы ни за что на свете не пропустил такое. Ах, Обри, ну скажи же что-нибудь!
Мне было не по себе. В какой-то мере мне даже стало стыдно, что меня поймали на нравственной дилемме, которую я был не в силах решить; возможно, я был неискренен в своих мыслях и в своем осуждении. Теперь уже ничего не поделаешь, но тогда я, сам того не желая, занялся нравоучением.