Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Те несколько человек, что служили в огороженной колючей проволокой и дощатым забором резервации, а в деревне могли появляться лишь по особому разрешению, постоянно носили на шее металлический медальон с выгравированным на нем именем. И не без причины: обитателей леса, хотя им и делали иногда прививки, зимой часто косила болезнь — эпидемию в этих местах, кто знает, почему, называли тунгусским насморком, — и если кому-то из них случалось откинуть копыта где-нибудь в лесу, в зарослях, то потом, когда его находили, жестянка на шее оказывалась очень кстати. По берегам Синистры на многие километры тянулись глухие, нетронутые леса, и покойника не всегда находили вовремя.
В Добринском лесничестве был один-единственный медицинский пункт; когда по зоне разнеслась весть, что тунгусский насморк свалил самого полковника Пую Боркана, двор медпункта заполнили лесорубы, дорожные рабочие, сборщики грибов; появились, конечно, и звероводы. Все требовали прививки. Четыре или пять дней ждали они у закрытых дверей медпункта, сидя на ступенях крыльца или просто на камнях, которыми был вымощен двор; самым удачливым — хотя и они все больше скисали и бледнели — достались места под забором с намалеванными на нем красными крестами. Фельдшеры растерянно выглядывали во двор из-за марлевых занавесок, иногда кто-нибудь из них, в рваном, покрытом пятнами белом халате, в выгоревших зеленых солдатских штанах и сандалиях на босу ногу, из которых торчали коричневые от грязи, длинные, как у грифов, ногти, выходил на порог и просил всех потерпеть: официальный срок прививок еще не наступил. А дело уже шло к концу осени; даже в полдень, при ясном солнце, от дыхания множества усталых людей над двором плыл серебристый пар.
На четвертый или на пятый день, ближе к вечеру, когда свет предзакатного солнца приобрел унылый оттенок, во двор медпункта явились серые гусаки и велели всем разойтись. Это были люди Коки Мавродин, все с длинными шеями, глазами-пуговицами, тонкой кожей и топорщившимися возле ушей прозрачными, как паутина, волосами. Лица их были гладкими, без морщин; было у всех у них в облике что-то общее, что в самом деле делало их похожими на гусей.
Они объявили, что эпидемия этой зимой не состоится, так что в прививках нужды нет и все могут спокойно идти по домам. Потом, выманив из медпункта фельдшеров, серые гусаки собственноручно вытащили коробки с лекарствами и все их растоптали. Треск стоял во дворе от множества лопающихся под каблуками ампул, горьковатый запах вакцины плыл вдоль заборов, застревал в ветвях слив, в стогах сена, смешивался с запахом мокрой опавшей листвы.
Это была хорошая новость, и лесники, все похожие друг на друга, как пещерные люди, слегка растерявшись от нежданного облегчения, покидали двор медпункта чуть ли на цыпочках. В густеющих сумерках долго еще было слышно, как шуршат по лесным, покрытым холодной росой тропинкам лапти и резиновые сапоги. Ушли все; только Геза Кёкень, про которого говорили, что его не берет никакая хвороба, остался, попыхивая трубкой, сидеть на нижней ступеньке крыльца.
Я тоже двинулся по залитой темнотой главной улице, в конце которой маячили огни железнодорожной станции. Я еще не успел уйти далеко от медпункта, когда мне встретились док Олеинек, старший зверовод, и один Петрика Хамза. Сначала я узнал Олеинека, который частенько был моим собутыльником; узнал я его, конечно, по запаху. Запах этот даже спросонок нельзя было спутать с запахом лекарств: Олеинека только звали — док, а занимался он всегда медведями. Это был острый, тошнотворный, звериный запах; так пахнет куст, на который долго мочились собаки. В природоохранной зоне — в развалинах и карьерах заброшенного рудника — держали шестьдесят или семьдесят, а может, сто шестьдесят, сто семьдесят медведей. Присматривали за ними старший медвежатник, мой собутыльник, и близнецы-альбиносы.
Док Олеинек пригласил меня выпить. А когда мы брели по мягкой и тихой от росы дороге к станции, тут я вдруг и заметил, что поблизости светятся льняные мягкие волосы Петрики Хамзы. Он, конечно, был с доктором, но, словно домашняя собачонка, тащился за ним на почтительном расстоянии. Второй Петрика Хамза, видно, остался в лесу, с медведями.
Со станции в лес уходила узкоколейка: по ней в резервацию доставляли корм для медведей. Пока не ложился первый снег, несколько человек, что состояли на службе в лесу, при медведях, ездили в Добрин-Сити на ручной дрезине. Эти двое сейчас, очевидно, и направлялись на станцию, чтобы ехать к себе.
Над грузовой платформой висел фонарь, под ним, в жидких клубах желтого пара, сидели люди. По вечерам из Синистры в Добрин-Сити прибывал поезд, состоящий из двух пассажирских и одного товарного вагона. Раз в неделю, по воскресеньям, вместе с прочим грузом присылали денатурат; часть его раздавали тут же, на месте. Конечно, тем, кому было положено. Док Олеинек нашел в кармане спиртные талоны, сунул их Петрике Хамзе и послал его занять очередь: пусть возьмет на двоих, как только прибудет поезд.
Денатурат, процеженный через хлебную мякоть, пористые грибы или размятую чернику, — излюбленный напиток в этом лесном краю. Если случайно под рукой нет ни черники, ни белого гриба, то сойдет и краешек портянки. Или горсть земли.
Рельсы узкоколейки, что вела в природоохранную зону, начинались в дальнем конце станции; чтобы попасть туда, надо было пройти мимо лиловых огней стрелок, пересечь блестящие от росы рельсы. Сама колея, выходя из Добрин-Сити, долго бежала вдоль забора склада пиломатериалов. Чтобы хоть как-то осложнить задачу распоясавшимся ворам, колья забора недавно заострили; их свежезатесанные концы, вырисовываясь на фоне ясного звездного неба, в слабом свете далеких огней отливали теплым медовым цветом. Под ними, привязанная к стоякам, показывающим конец колеи, стояла ручная дрезина. На ней мы и устроились с Олеинеком в ожидании вечернего поезда. Перестук его колес уже доносился с дальних мостов; между скалами по берегам Синистры взлетали в безветрии его пронзительные свистки.
— Отменили, стало быть, эпидемию, — заметил док Олеинек.
— Хозяин — барин.
— И вы поверили?
— Почему бы и нет?
Иногда на меня сходило странное настроение, когда не хочется ни о чем говорить; в такие моменты от меня ничего нельзя было добиться. А ведь сейчас в самый раз было бы расспросить Олеинека, как идут дела в заповеднике: глядишь, он и про Белу Бундашьяна, моего приемного сына, рассказал бы что-нибудь такое, что мне другим путем никогда не удастся выяснить… Но еще приятнее было молчать.
Док тоже не стал навязываться с разговорами, с головой погрузившись в медвежий запах; уж такими мы были с ним молчаливыми собутыльниками. Изредка он или я бросали какое-нибудь ничего не значащее слово, короткую фразу; в основном же лишь согласно покашливали. Но когда послышались шаги Петрики Хамзы, в суме у которого позвякивали бутылки, старший зверовод вдруг вскочил и пошел ему навстречу.
— Стало быть, слушай сюда, — обратился он к нему негромко, чуть сдавленным и все же почти теплым голосом. — Ты свободен. Можешь идти хоть сейчас на все четыре стороны.
— Шутишь, док.
— И не думаю. А то подхватим еще что-нибудь друг от друга. Сам ведь слышал, собственными ушами: не будет больше прививок. Лучше нам разойтись, и каждый пойдет свой дорогой.