Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После прощания в Таврическом дворце гроб привезли в Князь-Владимирский собор на Петроградской стороне. Всю ночь ученики умершего читали над ним Псалтырь. Моя очередь наступала в два часа. Пройдя мимо уже начинавших выстраиваться телекамер, я подошел к милицейскому кордону. Милиционер проводил меня в храм и закрыл за мной дверь. В лязге закрываемой двери мне почудилось что-то литературное.
Свет в соборе был почему-то отключен. Мрак огромного пространства нарушали два маленьких светящихся круга. Один — от массивной свечи, стоявшей у гроба, другой — от восковой свечки в моих руках. Ею я должен был освещать текст Вечной книги. Прежде чем начать читать псалмы, я подошел к Дмитрию Сергеевичу и долго на него смотрел. Он не имел облика спящего, как это порой бывает у покойников. У него был, скорее, вид человека, прикрывшего на минуту глаза. Готового (жест усталости) провести по ним ладонью.
Когда я заканчивал читать очередной псалом, мой голос еще долго отдавался эхом из мрака — оттуда, где, казалось, нет уже даже пространства. У своего уха я слышал потрескивание свечки и вдыхал ее медовый запах. С грохотом упала большая свеча у гроба. Вниз ее потянул наросший за часы горения сталактит. Я отломил его, вновь зажег свечу и осторожно поднес к изголовью. От движения свечи на лице Дмитрия Сергеевича дрогнула тень, и иллюзия жизни достигла высшей точки. Намекая, возможно, на иллюзию смерти.
Долголетие — дар Божий. Оно дается разным людям и в разных условиях. Оно имеет разные задачи. Дмитрию Сергеевичу Лихачеву было суждено родиться в столице крупнейшей империи мира и прожить в ней без малого 93 года. Случились две революции, прошли две мировых и десятки малых войн, а столица перестала быть столицей. За это время был создан и распался СССР. Этот удивительный корабль пошел ко дну так же стремительно, как и возник на поверхности — со всеми его сталеварами и концлагерями, хоккейной командой ЦСКА и пограничником Карацупой — даже не наткнувшись на айсберг. Всё это было эпохой Лихачева. Размышляя о долголетии Дмитрия Сергеевича, Фазиль Искандер выдвинул однажды простое и разумное объяснение: Лихачев поставил себе задачей пережить советскую власть. Развивая это предположение, можно было бы, вслед за Дмитрием Сергеевичем, добавить, что настоящий исследователь привлекает максимально широкий материал.
В материале недостатка не было. Даже сквозь страницы малоинтересных наших учебников проступает чудовищность событий минувшего столетия, усугубленная какой-то зияющей их бессмысленностью. Этот исторический материал явился для Лихачева материалом собственной жизни, и этого нельзя было бросить в корзину. В течение его жизни чеховские усадьбы и умение пользоваться столовыми приборами сменились нечеховскими очередями в коммунальный туалет, перекличками в соловецких бараках и мумификацией вождей (ловлю себя на странной мысли: уж не азиатская ли затея с мавзолеем сделала неприятие Лихачевым евразийства столь категорическим?). Но этим дело не кончилось. Замкнулся цикл, и удивительным образом возникли новые усадьбы, новые предприниматели, новые дворяне. А он, единственный, в отличие от них, настоящий, без малейшего раздражения наблюдал, как одно время вдохновенно симулирует другое. Особенно ценил сходство в деталях. Когда в начале девяностых люмпенизированный Петербург увлекся семечками, он счел это явлением, усматривая прямую аналогию с годами революции. Долголетие — дар Божий. Это двойной дар, когда он дается одному из самых глубоких умов эпохи.
Он был своего рода Ноем русской культуры. Со страниц его книг, как из некоего ковчега, сходили святители, преподобные, благоверные князья и праведные жены. Его работы погружали читателя в совершенно иные времена и обстоятельства — так непохожие на советскую действительность. Используя революционную метафорику, можно было бы сказать, что за пресловутым пароходом современности шел его спасительный ковчег. Ведь именно он сделал культуру Древней Руси достоянием не только научного, но и общественного сознания. Его эпоха несводима к девяноста трем прожитым им годам. Эпоха Лихачева — это и Древняя Русь, о которой он знал не меньше, чем о своем собственном времени. Он и писал о ней как о чем-то личном.
Необычность его положения в обществе основывалась на том, что он был человеком вне парадигм и иерархий. Это позволяло ему не делать особых различий между общением со своими сотрудниками и высшими лицами государства («и истину царям с улыбкой говорил» — за этой строкой я всегда видел улыбку Дмитрия Сергеевича). Он сам создал свою должность — быть Лихачевым — и более ни в каких должностях не нуждался: его имя открывало любую дверь.
Эта его особая роль — быть человеком вне ряда (вненаходимость, как сказал бы Бахтин) — появилась вовсе не с общественным его признанием. Наоборот, вероятно, само признание явилось ее следствием. Это было сознательной позицией, проявившейся еще на Соловках, а может — и того раньше. Находясь в нечеловеческих условиях лагеря, он был способен бросить на эту жизнь сторонний взгляд. Так, им были написаны статьи о воровском жаргоне и о картежных играх уголовников. Любые обстоятельства он умел сделать материалом для исследования, а ведь исследование само по себе — это уже вненаходимость. Он был способен улыбнуться сочетанию в речи конвоиров матерщины с французским (конвоиры были некогда царскими офицерами). Смех — тоже вненаходимость. Можно предположить, что любовь Лихачева к «веселой» (использовавшееся им выражение) науке, начавшаяся с Космической Академии наук, была формой вненаходимости по отношению к самой науке и в конечном итоге — признанием ограниченности рационального типа познания. Останься Лихачев в границах науки, он бы не был тем Лихачевым, о котором мы сейчас говорим.
Может быть, как раз пребывание в лагере убедило его в необходимости держать с окружающим миром дистанцию, и, обретя свободу, — в той, разумеется, степени, в какой это слово вообще сочеталось с советской действительностью, — он сделал всё, чтобы находиться вне этой действительности. Были ли его занятия древнерусской литературой формой внутренней эмиграции? Объективно — да, и хотя вряд ли только это обстоятельство определило предмет его исследования, именно оно обеспечило определенную легальность пребывания «вне». Лихачев никогда не стремился к открытому диссидентству, у которого при несомненных его заслугах была одна беда: позиция открытого противостояния системе делала противостоявшего частью самой системы, пусть и с обратным знаком. Лихачев выбрал иной путь: он был не против системы, он был вне ее.
Эта позиция не имела ничего общего ни с равнодушием, ни с высоколобым презрением к современности, ни тем более со страхом. Когда выбирать приходилось между лаконичными «да» и «нет» (замечу, что на самом деле вопросы в подобной форме перед нами ставятся редко), он не испытывал колебаний. В свое время Н.С.Лесков делал различие между подвижничеством и героизмом, считая последний чем-то однократным, а порой и случайным. Выше он ставил подвижничество, требовавшее постоянного напряжения нравственных сил. Я думаю, по природе своей Дмитрий Сергеевич был подвижником, но жизнь была настолько скверной, что требовала еще и героизма. Здесь можно вспомнить его отказ подписать организованное Академией наук письмо против А.Д.Саха рова, после чего Лихачев был жестоко избит в парадном своего дома. Можно вспомнить и то, что в первый же день путча 1991 года он выступил с резким осуждением путчистов. А ведь его возраст и состояние здоровья предоставляли широкое поле для маневра, и случись ему тогда не выступить против, это в конечном счете было бы оправдано общественностью.