Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На участке было две калитки. Одна выходила на небольшую улочку, по которой разве что иногда пройдет бабуля с сумкой или с бидоном молока, пронесется велосипедист, поскрипывая несмазанной цепью, пробежит по горячей пыли беспризорная собака. Вторая калитка вела в дубовую рощу, такую чистую и свежую, будто ее каждое утро выскребал усердный и неутомимый садовник. Из плотного покрова травы прямо в небо росли громадные дубы. Не думаю, что Королевский парк, Булонский лес, Альгамбра или Боробудура выглядят величественнее. И Аристарх заверил меня, что это действительно лучшая в мире дубрава. Иначе не свели бы ее за одно лето под строительство какого-то загадочного пансионата. Поговаривали — для работников по части техники безопасности. Конечно, работа у них ответственная, веемы держимся только благодаря их неустанным заботам, но пансионат можно было построить в двухстах метрах, и не пришлось бы бульдозерами выкорчевывать вековые корневища, не пришлось бы взрывать эти дубы, как взрывали церкви. Взорвали. Ямы бульдозерами засыпали, страшные шрамы на травяном покрове подровняли и загладили, месиво из глины, корней, ветвей вывезли грузовиками...
Ладно, не будем.
До этого еще далеко.
Дубрава стоит, гудит сильный ветер в мощных ветвях, несокрушимо возвышаются стволы, бродят на рассвете невозмутимые лоси. И дом еще стоит, и окно из кухни светится оранжевым теплым светом, единственное окно среди заснеженных дубов, зеленых дубов, среди засыпанных желтыми листьями дубов, среди дубов, заливаемых дождем, тускло отражающихся в весенних лужах... Это окно и поныне светится где-то в подсознательных шихинских глубинах.
А как тревожен был и зовущ гул ночных электричек, сколько в нем было тоски, стремления к несбыточному! Электрички будто врывались в тебя, чего-то требовали, куда-то звали, обещали. И охватывала счастливая смятенность. Потом что-то произошло, что-то случилось не то с электричками, не то с тобой — гул стал словно бы тише, его не всегда и услышишь, неделями не замечаешь, да и нет уже в нем ничего...
Подушкинское шоссе, шесть...
Завораживающее звучание этих слов до сих пор заставляет Шихина остановиться, замереть и сквозь блочные стены соседней пятиэтажки увидеть деревянный дом в вечерних сумерках, услышать голоса в саду, шорох осенних листьев, когда идешь невидимый и как бы несуществующий сквозь деревья. В самих словах слышится шелест листвы — Подуш-ш-ш-кинское ш-ш-шоссе, ш-ш-шесть...
Долго Шихины не могли познать все чердачные тайны, столько там было всего. Старые журналы со следами прежней жизни, сундук, наполненный ненужными ныне вещами, нашелся даже орден «Материнская слава» — кто-то славно рожал в этом доме, здесь звенели детские голоса, грохотали шаги, что-то утверждалось и рушилось. В какой-то чердачной щели Катя нашла толстую книгу в кожаном переплете. Оказалось, «Хиромантия». Книга была полна запретных предсказаний, примет, книга все знала о Шихиных — что ждет их, через что им пройти придется и чем все кончится. На жутковатых страницах с обгрызенными временем краями изображались человеческие ладони, линии бед и смертей. От книги исходило ощущение проклятия. Наверное, не каждому позволялось вчитываться в ее тайны, должен был возникнуть какой-то знак, дозволение. Но поздними зимними вечерами, когда вьюга была так близка, что слышалось поскребывание жестких снежинок в стекло, Шихин усаживался под абажуром, на деревянный стол укладывал темный том и с холодком в душе рассматривал линии судеб, сверяя их с собственной ладонью. Хотя и молчал он о том, что открылось ему на колдовских страницах, напрасно он это делал, ох, напрасно. Тогда судьбы еще прятались в книге, таились в переплетении букв и рисунков, теперь их там нет. Они вырвались на свободу, вмешиваются в жизнь, путая надежды, привязанности, приближая то, чему положено быть через годы и годы...
Проходя как-то по улице «Правды», я увидел, что окна полуподвальной рогозинской мастерской призывно светятся зеленым светом. Поначалу мне показалось, что я ошибся — слишком долго его не было, и, приходя сюда, я натыкался на темные холодные окна, затянутые железными полосками, и запертую дверь. Но нет, все правильно — рядом булочная, через перекресток молочный магазин, вот и его дверь, исколотая кнопками, — Юрий Иванович имел обыкновение, уходя, прикреплять записки к двери, ему тоже прикалывали послания, некоторые его гости таким образом переписывались между собой, сообщали телефоны, назначали встречи, сговаривались, куда отправиться на этюды.
Таки есть — Рогозин вернулся с Мангышлака, и мастерская его была, как обычно, полна народу. Кипел чайник, стол ломился от пряников и леденцов, скромные девочки, положив на тревожащие их самих коленки замызганный альбом живописца Шилова, изданный, между прочим, в Японии, несмело поругивали знаменитость за отсутствие полета, за льстивость и угодливость, сам Юрий Иванович носился по мастерской, заваривал чай, мыл чашки, и его седоватая борода развевалась от быстрых и порывистых движений. Тут же сидела странная дама средних лет — она тайком ото всех, а может быть, и от себя тоже, писала что-то о Юрии Ивановиче и все выпытывала, впитывала, пытаясь проникнуться атмосферой мастерской. Слава Кочин, только вернувшийся с гастролей по Англии, сидел, растерянно пощипывая изысканную бородку, словно никак не мог понять — куда делась королева, куда запропастилась Марго Тэтчер, ведь только что они были рядом, улыбались ему, хвалили его мастерство и, похоже, намеревались всегда быть рядом. Молча, с каменным лицом сидел разжалованный, раскосый, раздосадованный прокурор из Алма-Аты. В невероятно изящной позе откинулся в кресле чемпион Мавритании но шашкам Али Абидин.
И так далее. Перечислять всех нет никакой надобности. Но прошу заметить — всех этих гостей вы действительно можете встретить в рогозинской мастерской. И не только этих. Если вас больше устраивает директор издательства «Правда», командир подводной лодки или будущий глава правительства Удмуртии — прошу!
— О! Кто пришел! — закричал Юрий Иванович, увидев меня в дверях. — Сколько зим! Чайку маханешь? Махани, махани! Без чая жизнь плохая!
— Махану, — ответил Автор, присаживаясь на угол серого дивана. Девочки, рассматривавшие совершенно голую шиловскую тетеньку, лежащую уже в постели, застеснялись, зарделись и сдвинулись в сторону. После того как Даная погибла в кислотных пузырях полового бандита, который тронулся умом, глядя на нее, Шилов своими скромными усилиями, видимо, решил возместить эту потерю человечества.
— Это, простите, Маха? — вежливо спросил Автор.
— Ты чайку махани, а Маху потом! — засмеялся Юрий Иванович, и все засмеялись невинности его шутки.
Стены мастерской были увешаны картинами, многие из них побывали на выставках, опубликованы в альбомах, в журналах, весь угол занимал станок для литографии, в центре стоял мольберт, на стене тикали часы и, как обычно, отставали часа на полтора. Все знали об этом, но почему-то верили часам, поглядывали на них, собираясь выскочить позвонить в назначенный час из автомата, торопясь к электричке на соседний Белорусский вокзал, прикидывая время до закрытия метро, до последнего автобуса. И надо же, все получалось, никуда не опаздывали. По кругу у стен, у столов, у стульев стояли новые работы, как выяснилось, привезенные с Мангышлака, куда Юрий Иванович ездил в командировку, чтобы воспеть этот забытый Богом и людьми край. На листах были изображены лунные скалы, мертвые пески, кратеры, барханы, провалы в земле, причудливые итоги выветривания и вымывания. Юрий Иванович уже успел оформить свои листы, вставил их под стекло, подобрал рамы.