Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клоуна Гарика Жукова не стало 1 июня 2016 года, ему было всего 53 года – сердце не выдержало одиночества и алкоголя. Его талант смешить и удивлять детей до сих пор помнят на нашей Автозаводской улице, любая мамочка покажет вам подъезд, в котором он жил, и с умилением вспомнит, как выдрессированный Гариком песик Бомчик галантно приносил выроненную кем-нибудь из ребят детскую варежку.
В разное время разные люди спрашивали: а ты Высоцкого живьем видела? (не видела) А Галича? (я ж 73-го года!) А Окуджаву? (и не раз, даже ездила с ним, его женой и моим папой в Данию в 1989 году). А кто из артистов у вас дома был? и т. д. На моих детей, например, огромное впечатление произвело то, что я «по-настоящему» видела их любимого артиста Андрея Миронова – в 79-м он приходил к нам домой с папой что-то репетировать. Вошел человек весь в белом – белый костюм, жилет, кашне и, что меня потрясло, белые носки. Еще от него пахло чем-то приторным, каким-то парфюмом, что тоже было непривычно, мой-то папа ничем таким не пользовался. Миронов наклонился ко мне и пребольно ущипнул за щеку, говоря: «Малышка! Я хотел принести тебе свою пластинку, но, увы, я еду от мамы, а у нее не оказалось лишней…» Дальше меня выгнали – из моей же, между прочим, комнаты (там стояло пианино) – я терла щеку на кухне и злобно думала: знать не знаю, что за дядька, и не надо мне никакой пластинки, подумаешь, а мама у него небось просто жадина… Несколько лет спустя у нас таки оказалась пластинка с дарственной надписью, на конверте изображен великий артист весь в белом на фоне белого граммофона, наверняка ее многие помнят, в 1983-м вроде вышла.
Одним словом, иногда с разными людьми искусства члены нашей небольшой семьи пересекались. В 1985-м, например, в Ялте, на съемках фильма «После дождичка в четверг», где родитель играл опахальщика при Фараде, а я какую-то там условную танцовщицу-наложницу, помимо собственно Фарады на площадке видела, как работает Милляр-звездочет (ровно четыре секунды в кадре, вся роль), в бассейне приставала с играми в мячик к еще не народной тогда артистке Марине Яковлевой, а вечерами родитель выпивал в баре гостиницы с Георгием Вициным, сплавляя меня в зал игровых автоматов. Однако случилась у меня и своя собственная история общения с великими, о чем ниже.
23 декабря 1990-го, в папин день рождения, я ухитрилась заболеть свинкой – опухла горлом и желёзками, временно утратила способность разговаривать и валялась под двумя пледами и одним спальником – казалось, что в доме адски холодно. Вечером мы должны были быть в «Ленкоме» на «Поминальной молитве» – кто-то сделал папе такой царский подарок. Родители ушли, я мрачно читала по диагонали «Античную мифологию» Лосева и прикидывала, как ухитриться сдать первую в своей жизни сессию при данных обстоятельствах. Время ползло к полуночи, я знала, что папа-мама после спектакля идут еще и в гости, так что рано не ждала, встала сделать себе последнюю на сегодня кружку чая, и тут раздался звонок в дверь.
Забыла сказать, что тогда у нас была собака, миттельшнауцер Гердуся, женщина нервная, истеричная и децибельная до крайности. Она рвалась убить всех, кто дотрагивался до кнопки звонка, поэтому, прежде чем отворить дверь, нужно было нейтрализовать угрозу всему живому, а именно надеть на собаку намордник и запихать в шкаф в дальней комнате. Пока я все это проделывала, в дверь уже не просто звонили, но и настойчиво ее пинали. Глянув в глазок, я на секундочку решила, что у меня от температуры явно плывет крыша, поскольку то, что я увидела, никак не могло там находиться – уж очень по-булгаковски выглядела эта компания.
За дверью, слегка пританцовывая, стояла тонконогая женщина в перьях (потом я узнала, что это называется «боа»). Боа было нежно-розовым, очки женщины – дымчатыми, на руках у нее имелись черные митенки, а на ногах серебряные сапоги-дутики. К груди дама прижимала журнал «Театральная жизнь». Чуть позади дамы маячила двухметровая великанша в засаленной «аляске» с надорванными карманами, на плече у нее висела крошечная бисерная бахромчатая сумочка на цепочке, возле ног стоял сине-зеленый пакет с надписью BERIOZKA, а выражение несвежего лица с плохо закрашенным фингалом было слегка угрожающим. Слева от дамы мялся пузатый человечек в черном котелке, черном шерстяном пальто на клетчатой подкладке – помните, были такие, с такими шикарными длинными деревянными пуговицами в кожаных петлях, и именно у него в руках имелась тросточка, но, понятное дело, не с пуделиной головой в качестве набалдашника, – что-то серебряное и круглое.
К пинанию двери присоединились уже удары этой самой палкой, так что, помянув про себя недобрым словом Гэндальфа, изуродовавшего посохом зеленую дверь мистера Бэггинса, я просипела как можно суровее:
– Кто там, черт подери?!
– Народная артистка РСФСР Ангелина Трегубова! Здесь живет… Мастер? Мне нужен Мастер, написавший эту дивную… – она поцеловала «Театральную жизнь», – пиэсу!.. Мне нужен… – перелистнула журнал, вчиталась, – мэтр… драматург! Впустите же, я хочу, хочу эту пиэсу для своего бенефиса!..
Они вошли в нашу довольно темную прихожую, причем великанша более-менее царственным жестом сбросила мне на руки свою верхнюю одежду. Стоит ли говорить, что никому из них не пришло в голову разуться. Народная артистка семенящим шагом обежала обе комнаты и кухню, восклицая «мэтр, мэтр, где вы?» и разочарованно обернулась ко мне (мятый халат поверх нелепейшей пижамы в утятах, толстые вязаные разноцветные носки, горло в платке, опухшая рожа, очки без оправы):
– Позвольте, дитя, но где же Мастер?.. Я с таким трудом достала сразу адрес, мы только быстренько забежали за вином, отпраздновать мое судьбоносное решение, я так рассчитывала, надеялась!..
На этих словах коротышка картинно возвел глаза к потолку, а великанша откровенно фыркнула.
– Он был в театре, а потом поехал к друзьям… не знаю, когда точно вернется… Да вы, может, проходите, садитесь?
– Позвольте… в театре? Боже мой, как нелепо… В каком же это?
– В «Ленкоме».
Лицо Ангелины Трегубовой сделалось жестким, крашеные перышками серо-сиреневые волосы слегка потрескивали, она резким движением смахнула с лица дымчатые очки. Глаза у нее оказались огромные, магнетические, они метали шаровые, звездообразные и ромбовидные молнии:
– «Ленком»!.. жалкие беспринципные кривляки! Этот их Горе-штейн!.. Не поправляй меня, Масик, я знаю что говорю!.. этот их… генерал уныло-курносый!.. Поверить не могу! А что, мэтр понес им… – она в ужасе прикрыла рот рукой в митенке. – Нет, нет, не убивайте меня, не говорите, что он, – понизив голос, – им предложил… – Она в бессилии тыкала пальцем в «Театральную жизнь».
– Да что предложил-то, объясните?
– Как!.. Право, стыдно вам было бы не знать, дитя!.. Вот же, вот… на 71-й странице… отрывок! Из его блестящей пиэсы!.. Там – о женщине… о великой мученице, о всепрощающей любви… это так ново, так поразительно… и я хочу играть, играть ее в бенефис!
Я поняла, о какой папиной пьесе шла речь. По моим понятиям, народная артистка Трегубова никак не могла играть главную роль ровно по тем же причинам, по каким опять-таки булгаковская Людмила Сильвестровна Пряхина не могла играть 19-летнюю Анну в пьесе Максудова. И вообще Ангелина Трегубова удивительно напоминала эту героиню «Театрального романа», как и молчаливая свита ее – воландовских помощников. Она ломала руки, уныло глядя в пространство, великанша («Люсенька, мой дружочек» – так ее отрекомендовала народная артистка) тем временем достала из кармана пачку «Казбека», Масик, до сих пор не снявший с головы котелок, с преувеличенным вниманием разглядывал репринт Елены Молоховец, сине-зеленый же пакет стоял на полу. На него-то и перекочевала глазами дама в перьях.