Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юронис пожал плечами:
– Ну, жалко. Может, он был неплохой парень. Но так уж получилось…
Так получилось. Я механически рассматривала вчерашнюю «Вечерку», забытую кем-то в кабинете. Как много событий происходит за один день!.. Эстафета журналистов прибыла в Злату Прагу… «Сегодня они стали инженерами» – группа уже немолодых людей, застенчиво улыбаясь, смотрит в объектив. Они защитили дипломы в вечернем металлургическом институте на Люблинском литейно-механическом заводе… «Американские агрессоры применяют напалм» – сообщает корреспондент ТАСС Евгений Кобелев из Ханоя. Гастроли Венского бургтеатра начались в Москве. Летнему цирку «Шапито» требовались шоферы, а в кинотеатре «Варшава» шел фильм «Он убивать не хотел»…
Так получилось. Почему, почему же получилось так, что он не защищал в этот день аттестат зрелости, чтобы через несколько лет написали: «Сегодня он стал инженером»? И не пошел в военкомат проситься добровольцем против агрессоров, применяющих напалм. И не смотрел кино, в котором кто-то не хотел убивать. А вот он-то убил. Так получилось…
И в этих безразличных округлых словах чувствовалось такое равнодушие к чужому горю! Юронис действительно жалел, что так получилось. Но он жалел, что так получилось с ним, а вовсе не с Костей Поповым, который мертв, навсегда мертв и завтра будет похоронен. Юронис жалел – я видела по его лицу, – что окончена его жизнь, его былая привольная жизнь без забот и обязательств, и пока еще он совсем не думал о конченной навсегда жизни Попова. Ему было совсем не жалко Костю Попова. И от этого меня стала разбирать злость, неистовая, палящая.
Этот совсем маленький еще человечек, Юронис, жалел только себя. И в его сожалении о случившемся была только жалость к себе. Сейчас уже вышло из употребления это понятие, что взял страшный грех на душу… И теперь самое главное для меня – понять, как все это произошло.
Еще в Дзержинске я твердо решил ничего не скрывать и рассказать все, как было, потому что твердо знал: если вытащу все из себя наружу – станет легче. Из-за того, что мысли обо всем происшедшем, испуг и сожаление, все, что надо было скрывать от всех, грохотали в голове с такой силой, что я боялся – разлетится череп. И следовательше я тоже рассказал все подробно: как мы решили это дело окончательно, как взяли на Таганской площади такси, как ездили по Москве и шофер нам рассказывал разные истории об улицах, где мы ездили, как объезжали тамбур на Рабочей и как виднелось сзади бледное Альбинкино лицо, про быстрый блеск ножа и страшный крик…
Но легче все равно не становилось, не проходило напряжение, может быть, потому, что я не могу объяснить ей самого главного, а она все время задавала какие-то пугающе-неожиданные, непонятные вопросы, которые совсем не относились к делу. Она спросила:
– А что он вам рассказывал об улицах?
Я лихорадочно пытался вспомнить, что рассказывал таксист, но ничего не всплывало в памяти, кроме этих его картавых горошин, веселого смеха и доверчивых светлых глаз. Хотя все это было только вчера, но мне казалось, будто я прожил за последние сутки целую жизнь. Да и не очень-то внимательно я слушал тогда, что он говорил. Ага, про Чистые пруды…
– Про Чистые пруды он говорил. Что их князь Меньшиков сделал или очистил, не помню уж сейчас. И про бассейн на набережной он рассказывал. Что они зимой туда с женой ходили. Мол, можно купаться в этом бассейне в любые холода, потому что вплываешь в него из раздевалки в туннель. Еще он про «Балчуг» что-то рассказывал и о Валовой улице, но что именно – не помню. Что жена его плавать не умела, и он ее в бассейне через этот туннель тащил…
Я чувствовал, что от волнения говорю слишком быстро и от этого сильнее шепелявлю. Она, наверное, многого не понимает, но все равно не мог затормозить себя. А я очень хотел, чтобы она поняла, может быть, потому, что она была совсем мало похожа на следователя, во всяком случае, я себе совсем не так представлял следователя. И вообще, здесь все было очень буднично, обыденно: затерханный, старый письменный стол, стулья, лампа в обычном стеклянном плафоне.
Я думал раньше, что следователь сидит в полутемном кабинете, направив в глаза арестанту яркий луч настольной лампы, и ты его не видишь, а только слышишь его металлический голос. Но она говорила тихим голосом, усталым, она не орала на меня и только задавала безобидные пугающие вопросы:
– А в Одессе вы не собирались устроиться матросами на корабль?
– Нет, не собирались. А зачем?
– Да, похоже, что вам это незачем было… – сказала она, и мне послышалась в ее голосе грусть. – Вот ты начитанный парень, слышал такое слово – «романтика»?
– Да, а что?
– Тебе никогда не хотелось романтики? Настоящей?
Я махнул рукой:
– Это бывает только в книжках.
– Эх ты-ы! – сказала она горько. – Как ты себя обокрал! Сам, сам обокрал…
И мне стало до слез жалко своей погубленной молодости, всей жизни, которая так глупо и нескладно пошла наперекос. Я сказал:
– Теперь моя романтика по колониям да по тюрьмам возить меня будет. До самой смерти. – И я услышал, как дрожит мой голос.
Следовательша засмеялась, и смех у нее был неприятный, злой, жестяной какой-то, скребущий.
– Давай, давай, Лакс, пожалей себя, пожалей. Пуще пожалей. Несчастненький ты, неудачливый. Ведь вы всего-то навсего человека убили, а злые дяди и тети вас за это в тюрьму сажают. Так ты запомни: романтики в тюрьмах и колониях не бывает. Понял? Не бывает! Колония исправительной называется потому, что ты, прежде чем выйти на свободу, исправиться должен. И романтики этой знаменитой, уголовной, не будет. Будет строгий режим, работа и учеба. Обязательная учеба, имей в виду. Потому что тюрьма не санаторий, там ты за свое преступление должен у людей прощение заработать. Понял?
– Понял.
Я смотрела на прыгающие от страха усики Лакса, на нелепые битловские патлы, в его круглые, как у кота, глаза, залитые слезами, и сердце у меня разрывалось от ненависти, боли и жалости. Ну где бы достать машину времени, чтобы раскрутить ее хоть на сутки назад, воскресить Костю Попова, остановить руки этих дурацких сукиных сынов, которые пойдут сейчас в тюрьму!
И сейчас я говорю ему совсем не то, ведь не в работе дело, надо ведь, чтобы его раскаяние было искренним, чтобы он понял, какой ужас сотворили они. Если бы машину времени вернуть на сутки назад, то… А впрочем, и это, наверное, бесполезно: машина работала бы только во времени – ведь изменить события она была бы бессильна. Но это ужасно, и этого не должно быть…
Нас было четверо в «черном вороне». И два милиционера сидели у дверей, отгороженные от нас решетками. В двери было маленькое окошко. Со своего места я видел кусок расчерченной на квадраты улицы, мокрый асфальт с дымящимися голубыми фонарями, прохожих на перекрестке. Там была свобода. Я уже знал, что свобода – как вода. Никогда не ценишь, если ее вволю.