Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нервы у тебя, Кастусь.
— Знаешь, месяц назад со мной случилось страшное: обострение болезни.
— Какой? Ты мне ничего...
— Да я думал, все прошло. У меня несколько лет назад были приступы.
— Эпилепсия?
— Нет. Просто вдруг словно кожу содрали. Каждый нерв в теле оголен. Болит.
Кастусь говорил глухо и прятал глаза.
— Болит. Понимаешь, от самой незначительной причины — болит. Ото лжи — болит, от двоедушия — болит.
— Что, неприятно?
— Нет. Физически болит. Понимаешь, от самой незначительной обиды кому-либо. Ну, я понимаю, по-крупному у нас у всех болит. А тут от мелочей. Несколько дней назад стою возле Невы. Вижу, бездомная собака вырвала у девочки из рук пирожок. Девчушка бледненькая, голодная, видимо. Стоит и плачет. И так мне стало — ты только не говори никому — и девочку жаль, и собаку жаль. Прямо — ну, аж сердце разрывается! Главное, собака не отбежала далеко, так и глотнула в подворотне. И брови у нее желтые. Очень жалостные у собак брови. А девчушка плакать не может громко, как здоровые дети. Понимаешь, стоит и, как у нас говорят, «квилит»... Ну, ерунда ведь это, тем более — я купил ей пирожок... Так на́ тебе — второй купил и бросил собаке, а она завизжала и бежать, словно я в нее — камнем...
У Кастуся задрожали губы. Грубое лицо вдруг показалось Алесю лицом ребенка.
— И вот почти что спать не могу. Как вспомню: Боже ты мой! Ну, хоть бы детей во дворе сиротского дома или стариков на cкамейке, на бульваре, а то обезьяну у болгарина-шарманщика... Ладошка, знаешь, детская, сморщенная. И клетчатое платье на ней... Как вспомню — словно это я за вольтов столб ухватился... У меня с какого?.. ага, с пятого октября галлюцинации. Словно стоит кто-то фиолетовый и толстый, но только по виду как стоячий ромб и высотою с дерево. И ничего у него нет, кроме одного золотого глаза. Стоит да краями своей грубой мантии шевелит. И будто бы хочет есть людей, не знаю уж каким образом. А мимо меня идут, идут. Мать-покойница без лица, ты в лохмотьях, Виктор, девочка с пирожком, собака... Все, кого в жизни видел... И смотрят в глаза... И я знаю, я должен к тому идти, чтобы они не шли. И ужас, и влечет к нему, как гипнозом... И я иду. Каждую ночь так.
Алесь испугался. Взял друга за грудь, сильно тряхнул. Калиновский содрогнулся.
— Прости, милый, — сказал он. И прибавил после паузы: — Помнишь, сказал Веже, что на мой век нервов хватит. Боюсь, не хватит. Только бы это случилось потом... когда уже у каждого будет по пирогу.
— Жаль, что ты не у меня, — нарочно грубо промолвил Алесь. — Я бы тебе за твои фантазии... Пойдешь сегодня ко мне.
— Зачем?
— Буду ухаживать. Во-первых, каждый вечер перед сном два часа прогулки. Во-вторых, пить отвар. Аглая даст. В-третьих, «трижды девять», настойка трав на водке. В-четвертых — холодные ванны два раза в день.
Грубоватый и уверенный тон оказал, кажется, должное впечатление.
— Медик, — бросил Кастусь.
— А что? И медик. Читать только веселое. Кушать бифштексы. Спать ложиться с курами... Серьезно, серьезно, Кастусь... И еще: влюбиться тебе надо... Ну, это, в конце концов, как хочешь. Но какой-то месяц я тебя не отпущу.
К ним подошел Виктор, и Алесь замолчал. Сердце Алеся обливалось кровью за братьев. Ничего нельзя было поделать. Родное доброе племя. Сильные, кажется, а ко всему на свете есть дело, все рвет на куски, вгоняет в чахотку, в нервную болезнь.
Как же мне жить с вами, черти?! Какой недобрый бог судил мне родиться среди вас?! Быть, как вы?!
— Слушай, Алесь, — обратился Виктор, — Кастусь говорил, что ты вместо полного освобождения предложил своему отцу какую-то либеральную блевотину. Какую-то конкуренцию с мужиком, сахароварни, гуты, холеру... Ты что, от нас отмежевываешься? — Глаза у Виктора были блестящими, видимо, от легкой горячки.
— Брось, — ответил Алесь. — Надо мне дать отцу что-то, за что можно было бы бороться официальным путем? Или он должен был нашу программу выдвинуть: землю — крестьянам, царя с чиновниками да злыми крепостниками — на осину, язык — в школы, попов — из школ? Ты этого хотел?
— Ну... как... Н-не то, конечно...
— А потом, ничего не сделав, юркнуть, как в прорубь? За меньшее людей в Сибирь загоняли... Я, Виктор, не думал так, как предлагал. Но пока народ на восстание не пошел — надо делать хоть что.
— Отвяжись от него, — вдруг резко обратился к брату Кастусь. — Чего вы все к нему с вопросом этим идиотским? «Како веруешь?» Он не хуже тебя патриот.
Виктор растерялся от нападения.
— Это кто? — резко показал Кастусь в сторону одного из гостей.
— Слепцов. Венгерский герой.
— Ну и дурак, — резко продолжил Кастусь. — А тот?
— Эверс, советник Министерства иностранных дел.
— Этот зачем?
— Он и еще вон тот, Чертков, шталмейстер, да еще та старая развалюха, сенатор Княжевич, министр финансов — ширма. Чтобы не было голубых «друзей» из соответствующего дома.
— Неплохо придумано. А тот?
— Иванов тридцатый.
— Ты что, шутишь? — возмутился Алесь.
— В самом деле. Адъютант для особых поручений при петербургском военном генерал-губернаторе.
— Что, тоже маска?
— Да нет. Почему-то проникся уважением к Людвику. Таскается всюду умные разговоры слушать... А там вон Щербина, поэт. Видите, какое лицо... А тот, в очках, с бакенбардами, старик — бывший друг Пушкина. А теперь товарищ, кажется, министра народного просвещения. Вяземский Петр Андреевич. Поэт. Жалко, хлопцы, старости.
— А тот кто, на воробья похож? На большущего воробья.
— Толстой. Феофил. Музыкальный критик... А тот — рогоносец Феоктистов, пес цепной, заместитель Фаддея Булгарина. Из молодых, да ранний. И, скажи ты, не успеет старый подлец подохнуть, как уже на его место нового готовят.
Один из гостей особенно привлек внимание Алеся. Не внешним видом — наконец, почти обыкновенным, — а какой-то подчеркнутой независимостью движений.
У человека был высокий куполовидный лоб; голая, лишь возле затылка окаймленная поредевшими темно-русыми волосами голова. Волосы мягкие на вид, как пух.
Сколько ему могло быть лет? Определенно, далеко за