Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одоевский положил перо, разогнулся, сказал себе: «А ну, сегодня поработано довольно!» Почесал ногтем в бороде, встал. Оглядел свои желтые руки, подумал: «Кабы посулы имал, руки были бы дороднее, да не к лицу Одоевским посулы имать… родителю Никите царь от себя на кафтан дал, столь обнищал боярин». Заложив руки за спину, подошел к окну, бодая лицом сквозную сатынь запоны, нюхая ночной воздух, сказал: «Провоняли город рыбой! И еще буду строить русский двор по указу государя – прикажу заодно поделать в городе отходники, чтоб не кастили на дворах!»
Одна сальная свеча на столе, подтаяв, упала. Воевода подошел, снял свечу, иные, изогнутые теплом, выпрямил. Взял со скатерти колоколец, позвонил. Вошел с поклоном слуга.
– Зови подьячего!
Слуга ушел, вместо него вошел бородатый подьячий в потертом плисовом полукафтанье, поклонился так же, как слуга.
– Давай писать, служилой!
– Слышу, князь воевода, готов к письму.
– Садись, поправь огонь, пиши!
Воевода встал среди горницы, поднял властно руку и, сжав ее в кулак, заговорил, как проповедь:
– «А которых воровских людей…» Написал?
– Говори, князь воевода, поспею писать.
– «…надо послать к Москве с женами и детьми, тех исписать на росписи поименно… написав, отдать те имена с росписью голове московских стрельцов. Отпущены будут те изменничьи жены и дети в Москве с боярином и воеводой Иваном Богдановичем Милославским и везти их с великим береженьем, чтоб никто с дороги не ушел!» То, что написал, отдай дьяку для росписи поименно, а я подпишу.
Иди!
Насады прошли Кострому. В полдень все расселись на корме, кашевар вынес варево. Из ближнего ручья на лодке к насаду пригреб мужик, взмолился, сняв шапчонку:
– Добрые государевы работнички, не дайте живу душу смерти, помираю голодом!
Рыжий поглядел на него и, отложив ложку, сказал:
– Свой конь не везет – на нашем ладишь доехать? Лазь на борт!
Мужик привязал к насаду лодку, влез, заговорил:
– Жорницы по ручьям становил да соснул мало на солнышке, а кой бес у меня тоды хлеб покрал – басота! Остался без еды, пихаться до Ярослава – помрешь.
– Садись к нам, ешь!
Мужику дали ложку.
– Откедошной?
– Мало не тутошной, с Тверицкой я, рыбак! – Поев, мужик повеселел, а был он по виду разговорчивый.
Рыжий заметил это, стал расспрашивать:
– Слыхал я, по Московской дороге разбои гораздо пошли, государь стрельцов высылал чистить лес, а тут на воде у вас нет явных убойцев?
– Явных воров у нас, хозяин, нету, ватаги не ходют, а мелкие тати есть: лодки хитят, хлеб, а коли справной кто попадетца да сплошал – того убойствуют.
Пообедав, покрестились. Сенька стал курить, а рыжий, спрятав веснушчатый кулак в косматую бороду, подумав, сказал:
– Ну, у нас есть молочшие, мелких воров разгоним. – Он, взглянув на Сеньку, спросил: – Правда ли, Григорий?
– Истина, хозяин! Не боимся.
– Ище скажу… – начал мужик. – Бутурлин, ярославской воевода, удумал с насадов снимать всех гулящих людей, кои взяты в Астрахани.
– Эво, черт! – выругался рыжий. – Федька Бутурлин всегда затейной, пошто ему государевым насадам лихо чинить?
– Мужикам, хозяин, воеводских затей не понять!
Сняв кафтан, рыжий сунул его под голову, лег на палубе, приставшему мужику сказал:
– И ты подремли, ночью на вахту станешь.
– Спасибо, устроюсь…
Кроме тех, кто был на парусе или на руле и в греблях, все легли спать. Лег и Сенька. К нему подвалился Кирилка, шепнул:
– Уходить нам, брат Семен!
– Пошто?
– Ушми скорбен, што ли? Ай ты в Ярославе опять в тюрьму хошь? Нынче, брат, сядешь – так прямо в петлю, вишь, воевода имает!
– Надо будет – уйдем.
– Ты со мной в Соловки не идешь?
– Батько Степан попов не жаловал, и я поповского дела не люблю.
– Ну, лжешь! Батько не жаловал, а на Царицыне у старца Арона в монастыре и пил и ел.
– Знаю – заводчиков и бродячих попов любил атаман.
– Пойдем, брат, станем грудью за старую Русь и веру, против латынщины!
– Не люблю, Кирюха, твоего небольшого попа Аввакума. Сам без меры гонение возлюбил и иных учит терпеть, смиряться да идти в огонь, лишь бы кукишом не молиться. По-моему, молись хоть ногой – лишь бы вера была, а нет, так и двоеперстие не поможет…
– Тьфу, сатана! Злодей ты мне, не брат.
Глубоким руслом близ берега шли насады, на берегу дикий лес смешанный, на серой стене елей иногда розовела могучими ветками сосна или вековая разросшаяся осина тревожно, почти без дыхания ветра трепетала листьями. Где-то в глуши лесной кричала надсадным криком желна.[407] Кирилка поднялся, потянулся во весь свой огромный рост, передернул широкими, могучими плечами, нагнулся и с палубы поднял свой багор. Старовер, как играючи, воткнул багор близ берега и, изменив шаг на бег, на багре поднялся на воздух. Под тяжестью тела багор затрещал, но не сломался.
– Дурак! Хлеба возьми! – сказал Сенька.
Вместо ответа Кирилка выдернул багор, кинул его на насад поперек палубы. Рыжий приподнялся на локте, сонно спросил:
– Куда его черт понес? – И снова лег, посапывая в бороду.
Сенька лежа глядел, как Кирилка шагал по берегу, наглядывая дорогу в лес: «Упрямой… к монахам попадет…»
Перед Ярославлем рыжий сказал Сеньке:
– Давай-ка, Григорей, мы тебя закидаем мешками, лазь в трюм.
– Ладно, хозяин! – Сенька влез.
Рыжий позвал ярыг. Сеньку скрыли. Не доезжая Медвежьего оврага, у быка на устье Которосли и Волги насад остановили стрельцы, всех их счетом десять, с десятником стрелецким. Десятник был расторопный, с хитрыми глазами. Он то и дело шевелил на голове новую стрелецкую шапку, как будто желая показать всем, что шапка не простая, а с бархатным верхом.
– Проворно – станови караван! Кинь якори, не копайся!
Рыжий упрямо заявил:
– Пошто, служилой, якори, мы тута становать не будем.
– Становь караван!
Гребцы перестали грести, иные ярыги с головного насада зацепили баграми бык, полуобвалившийся от разливов. Стрельцы, серея кафтанами, поблескивая лезвиями бердышей, перебрались на головной насад. Десятник стрелецкий, приказа Пушечникова, в темно-зеленом кафтане, шевеля шапку, сказал рыжему:
– Куды едете?
– Тарханные мы, гостя Василия Шорина с Рыбна села – туды едем, с Астрахани в Рыбно.