Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже мать.
– Ты ненормальный! – воскликнула Хосефа при виде его через пару недель, убедившись, что Далмау не собирается бежать из Барселоны. Тот кивнул, стараясь по крайней мере не показывать, как он беспрерывно чешется, пытаясь унять зуд. – Я так и не знаю, что с Эммой, – пришлось признаться женщине; это она повторяла каждый день с тех пор, как прекратились поджоги; тревога оставила на ней след – под глазами залегли тени, руки дрожали, усталый голос с каждым разом слабел. – Еду отдаю монахине, из тех, что надзирают за арестованными, хотя опять-таки не знаю, получает ли ее Эмма.
Причин для неизбывной тревоги было более чем достаточно. Всюду царил хаос: никто ни о ком ничего не знал. Хосефа даже наняла адвоката, чтобы тот занялся судьбою Эммы, но власти по законам военного положения приостанавливали действие гражданских прав, и женщина только зря потратила деньги, накопленные ценой горьких лишений. Губернатор подпал под влияние барселонского Комитета социальной защиты, ассоциации радикально католической и консервативной, которая и присоветовала политику закрыть все светские учебные заведения в городе – и в самом деле было закрыто более ста пятидесяти, – а также все рабочие общества и политические атенеи, начиная с Народного дома Лерруса, косвенно подготавливавшие восстание против Церкви. А еще, поставив себе целью безжалостно уничтожать диссидентов, противников или просто личных врагов, члены Комитета указывали полиции, кого нужно задержать, – и Далмау был в их числе. Его имя продолжало появляться в газетах и переходило из уст в уста, не без стараний взбешенного Мануэля Бельо, который упорно и во всеуслышание добивался публичного позора и смертной казни для бывшего ученика.
Комитет социальной защиты приветствовал анонимные доносы, возвращаясь к практике инквизиции. «Укажи на врага!» – гласил его лозунг, и с этой подачи многие начали мстить соседям и знакомым за обиды, ничего общего не имевшие с мятежом Трагической недели.
С другой стороны, в тот же понедельник, 2 августа, когда все трудящиеся вернулись на свои рабочие места, военные власти, неукоснительно следуя приказу из Мадрида, устроили первый трибунал, и рабочий, бившийся на баррикадах, был приговорен к пожизненному заключению за вооруженный мятеж. Всего через пятнадцать дней другой молниеносный суд вынес первый расстрельный приговор, который был приведен в исполнение в замке Монжуик: несчастный поплатился жизнью за то, что для защиты своих прав взял в руки ружье. Военные суды выносили один за другим приговоры к пожизненному заключению, пожизненному изгнанию под страхом смерти или к расстрелу, и в этом им помогал особый представитель Верховного суда, тоже прибывший из столицы королевства.
Далмау ощущал свое бессилие. Похоже, никто бы никогда не узнал его; из-за коросты, покрывавшей расчесанные места, каждый видел, что перед ним заразный больной, к которому лучше не подходить. Вот чего он добился: расхаживал по Барселоне, объятой хаосом, занятой войсками и полицией, пользуясь свободой зачумленного, которого отталкивают с руганью и плевками, но, кроме матери, не мог ни к кому обратиться. Томас, рассказала она, вместе с адвокатом Фустером и многими учителями из светских школ были высланы на поселение подальше от Барселоны, в разные городки – Альканьис, Альсира, Теруэль, Ла-Пуэбла-дель-Ихар и им подобные, от которых не могли удаляться более чем на пять километров. От политических, общественных или городских организаций, где раньше заправляли республиканцы, не осталось и следа с тех пор, как места их собраний были закрыты.
Далмау мог думать только об Эмме, это наваждение пожирало его разум еще быстрей, чем кожу – чесоточные клещи. Что с ней? Здорова ли она? Как с ней обходятся? Скоро ли суд? А он как узнает? Газеты, разрешенные властями, полнились известиями о судах и приговорах, и хотя его не пускали в таверны, где читали вслух и обсуждали новости, Хосефа, по-видимому, находилась в курсе дела. Эмма была лидером республиканских активистов. В полиции об этом знали. Если судить будут военные, они вынесут по-настоящему суровый приговор. Оставалась одна возможность: чтобы дело ее попало в гражданское судопроизводство, действие которого пока было приостановлено, возможно, чтобы определить, какие из заключенных подлежат той или иной юрисдикции.
Далмау знал, где проходит граница, – нищие обсуждали это за бутылкой поддельного вина, сдобренного этиловым спиртом; за глоток такого пойла и он сражался, отпуская тумаки, выхватывая бутылку. Ношение оружия, участие в возведении баррикад, налеты на общественные заведения или транспортные средства, а также подстрекательство к мятежу, в чем обвиняли Далмау, и теперь еще Феррера Гуардия, основателя Новейшей школы, расценивались как подрывная деятельность; люди, такие преступления совершившие, попадали в руки военных, и дела их рассматривал трибунал. Ограбление или поджог монастыря, даже нападение на священника относились к уголовным преступлениям, а потому преступника судил гражданский суд, от которого можно было ожидать снисхождения.
– Эмма имела при себе оружие? – упорно допытывался Далмау у матери.
– Нет. Я никогда ей этого не позволяла, – твердила Хосефа. – Знала, к чему это приведет.
Тем не менее дни шли, а им так и не удавалось ничего выяснить. Бездействие, беспокойство, неведение, печаль… и зуд, из-за которого он лоскутьями сдирал с себя кожу, снова подвигли Далмау на то, чтобы искать утешения в вине. Вино его успокаивало, усыпляло, погружало Эмму в глубины забвения; он даже на какое-то время переставал чесаться. Однако никакое вино не смогло скрыть от него медленную, неверную походку матери, которая