Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остановлюсь сначала на этой последней, маленькой, почти невинной передержке: да разве я, сказав, что «мы в последние два века служили Европе, может быть, даже более, чем себе», – разве я хвалил то, как мы служили? Я только хотел отметить факт служения, и факт этот истинен. Но факт служения и то, как мы служили, – два дела совсем разные. Мы могли наделать очень много политических ошибок, да и европейцы их делают во множестве поминутно, но не промахи наши я хвалил, я только факт нашего служения (почти всегда бескорыстного) обозначил. Неужели Вы не понимаете, что это две вещи разные? «Г-н Достоевский гордится тем, что мы служили Европе», – говорите Вы. Да вовсе и не гордясь я это сказал, я только обозначал черту нашего народного духа, черту многознаменующую. Так отыскать прекрасную, здоровую черту в духе национальном – значит уж непременно гордиться? А что Вы говорите про Меттерниха и про конгрессы? Это Вы-то меня будете в этом учить? Да я ещё, когда Вы были студентом, про служение Меттерниху говорил, да ещё посильнее Вашего, и именно за слова о неудачном служении Меттерниху (между другими словами, конечно) – тридцать лет тому назад известным образом и ответил. Для чего же Вы это исказили? А вот, чтоб показать: «Видите ли, какой я либерал, а вот поэт, восторженный-то любитель народа, слышите, какие ретроградные вещи мелет, гордясь нашим служением Меттерниху». Самолюбие, г-н Градовский.
Но это, конечно, пустяки, а вот следующее не пустяки.
Итак, сказав народу: «Возвышайся духом» – значит сказать ему: «Гордись», значит склонять его к гордости, учить его гордости? Вообразите, г-н Градовский, что Вы Вашим родным детям говорите: «Дети, возвышайте дух ваш, дети, будьте благородны!», – неужели же это значит, что Вы их гордости учите или что Вы сами, уча их, гордитесь? А я что сказал? Я говорил о надежде «стать братом всех людей в конце концов», прося подчеркнуть слово: «в конце концов». Неужели же светлая надежда, что хоть когда-нибудь в нашем страдающем мире осуществится братство и что и нам, может быть, позволят стать братьями всех людей, – неужели эта надежда есть уже гордость и призыв к гордости? Да ведь я прямо, прямо сказал в конце речи: «Что же, разве я про экономическую славу говорю, про славу меча иль науки? Я говорю лишь о братстве людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески братскому единению сердце русское, может быть, из всех народов наиболее предназначено…» Вот мои слова. И неужто в них призыв к гордости? Сейчас после приведённых слов моей речи я прибавил: «Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю в рабском виде исходил благословляя Христос. Почему же нам не вместить последнего слова его?» Это слово-то Христово значит призыв к гордости, а надежда вместить это слово есть гордость? Вы в негодовании пишете, «что нам слишком рано требовать себе поклонения». Да какое же тут требование поклонения – помилуйте? Это желание-то всеслужения, стать всем слугами и братьями и служить им своею любовью – значит требовать от всех поклонения? Да если тут требование поклонения, то святое, бескорыстное желание всеслужения становится тотчас абсурдом. Слугам не кланяются, а брат не коленопреклонений пожелает от брата.
Представьте, г-н Градовский, что Вы сделали какое-нибудь доброе дело или идёте только сделать его, и вот Вы, дорогою, в добром умилении Вашем думаете и воображаете: «Как обрадуется этот несчастный неожиданной помощи, которую я ему несу, как воспрянет духом, как воскреснет, пойдёт расскажет о своей радости своим домашним, своим детям, заплачет с ними…» – думая и воображая это, Вы, конечно, сами почувствуете умиление, иногда даже слёзы (неужели этого с Вами никогда не случалось?), и вот подле Вас умный голос Вам в ухо: «Это ты гордишься, воображая всё это себе! Это ты от гордости проливаешь слёзы!» Помилуйте, да одна уже надежда на то, что и мы, русские, можем хоть что-нибудь значить в человечестве и хотя бы в конце концов удостоимся братски послужить ему, – одна уж эта надежда вызвала восторг и слёзы восторга в тысячной массе слушателей. Я ведь не для похвальбы, не из гордости это припоминаю, я только обозначаю серьёзность момента. Дана была только светлая надежда, что и мы можем быть чем-нибудь в человечестве, хотя бы только братьями другим людям, и вот один только горячий намёк соединяет всех в одну мысль и в одно чувство. Обнимались незнакомые и клялись друг другу впредь быть лучшими. Ко мне подошли два старика и сказали мне: «Мы двадцать лет были врагами друг другу и вредили друг другу, а по Вашему слову мы помирились». В одной газете поспешили заметить, что весь этот восторг ничего не выражает, что было-де такое уж настроение «с целованием рук» и что напрасно ораторы всходили и говорили и доканчивали свои речи. «Что бы они ни сказали, всё тот же-де был бы восторг, ибо такое уж благодушное настроение в Москве объявилось». А вот поехал бы этот журналист сам туда и сказал бы что-нибудь от себя: кинулись ли бы к нему так, как ко мне, или нет? Отчего же три дня перед тем говорили речи и были огромные овации говорящим, но того, что случилось после моей речи, ни с кем там не было? Это был единственный момент на празднике Пушкина и не повторялся. Видит Бог, не для восхваления своего говорю, но момент этот был слишком серьёзен, и я не могу о нём умолчать. Серьёзность его состояла именно в том, что в обществе ярко и ясно объявились новые элементы, объявились люди, которые жаждут подвига, утешающей мысли, обетования дела. Значит, не хочет уже общество удовлетворяться одним только нашим либеральным хихиканием над Россией, значит, мерзит уже учение о вековечном бессилии России! Одна только надежда, один намёк, и сердца зажглись святою жаждою всечеловеческого дела, всебратского служения и подвига. Это от гордости они зажглись? Это от гордости пролились слёзы? Это к гордости я их призывал? Ах, Вы!
Видите ли, г-н Градовский: серьёзность этого момента вдруг многих испугала в нашем либеральном стаканчике, тем более, что это было так неожиданно. «Как? До сих пор мы так приятно и себе полезно хихикали и всё оплёвывали, а тут вдруг… да это ведь бунт? Полицию!» Выскочило несколько перепуганных разных господ: «Как же с нами-то теперь? Ведь и мы тоже писали… куда же нас теперь денут? Затереть,