Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые ночи после ухода мужа у Софьи Андреевны выдались странные, словно полые, с одной опустевшей половиной квартиры, где гулкая акустика порождала шорохи, шелесты, звуки торопливых, исчезающих шагов. Софья Андреевна по привычке тихонько лежала у самой стены, уставив в потолок тугой беременный живот, а рядом на диване было незанятое гладкое место: рука, скользнув под несмятую подушку Ивана, ощущала сырой холодок. Софье Андреевне чудилось, что муж попросту где-то загулял, может, уснул у чужих людей – на продавленной коечке, теснимый спинами и перекошенными задами горластого застолья,– или, хуже того, на уличной скамье, растянутой щекой на голых рейках, свесив легкий клок волос в пустую кепку, свалившуюся с головы и словно ждущую щедрот от такого же пустого, продуваемого ветром неба. Вероятно, приблизительно так и происходило в действительности – с той лишь разницей, что отсутствие мужа могло теперь накапливаться бесконечно, ничем не разрешаясь, превращаясь в целые годы его непрерывной вины. Напрасно Софья Андреевна привставала на локте, хватала сонно тикавший будильник, отвечавший на сотрясение каким-то добавочным клекотом,– бессознательно надеясь узнать, сколько осталось до прихода Ивана домой. Фосфорический циферблат, стоявший в темноте словно по эту сторону часового стекла, не значил ровно ничего, и сам будильник превратился всего лишь в вещь, которую Иван со скрежетом крутил двумя руками – корпус к себе, винт от себя,– точно пытался развести, разъять будущее и прошлое, чтобы последнее, бросившись за будущим вдогонку, никогда бы не сумело его настичь.
Наутро, разбуженная робким лязгом, Софья Андреевна первым делом вспоминала, что Иван ушел. Понадобилось четыре месяца, чтобы пересечь границу между прежней жизнью и новой явью. Существование во сне отставало по времени от дневного – там, на черном фоне, все, удивительно яркое, тянулось, слипалось от собственной сладости, не хотело пропитываться бедой,– а когда это наконец произошло, Софье Андреевне приснилось, что Иван уходит от нее по серой улице, по ровному коридору из домов, замкнутому нехорошим, стенообразным небом,– уходит, уменьшаясь гораздо быстрее, чем диктует перспектива, и вдруг исчезает прямо на открытом месте, не дотянув до горизонта, прежде чем его успевает поглотить полосатая от облаков, подсвеченная синева. Софья Андреевна очнулась в поту, с обидным чувством, что Иван сумел чего-то избежать, какого-то справедливого наказания. Тут же у нее между ног хлынуло, как из распоротой грелки, а еще через три часа она родила в машине «Скорой помощи», проносясь над лиловым утренним асфальтом, под истонченными первой зеленью, нежно касавшимися друг друга ветвями лип.
Понадобилось несколько лет, чтобы наконец избавиться от горняцкой, пролетарской, жившей по всему Советскому Союзу мужниной родни. Ни разу не получив на дочку денежного перевода, Софья Андреевна регулярно получала малограмотные письма на несвежих тетрадных листках. Неизвестные прежде Ивановы тетки, дядья, племянницы (передававшие приветы от еще более туманных родственников и занимавшие их перечислением добрую треть послания) корили и стыдили Софью Андреевну, что бросила пропадать хорошего мужика, увещевали одуматься, «осознать ответственность», требовали забрать Ивана Петровича – из Ижевска, из Караганды, из деревни Капалуха. На одном листке, прилетевшем с Алтая, обнаружился даже рисованный план, как добраться от вокзала до Иванова жилья,– аккуратный, толковый, с очень острыми стрелками. Почему-то место, где обитал Иван, обозначалось на плане кружком. Что это было – бочка? башня? Не позволяя себе задумываться и тосковать, Софья Андреевна отвечала на письма только тем, что по-учительски выправляла ошибки красными чернилами и отсылала по обратным адресам.
Родня, однако, не унималась. То и дело у Софьи Андреевны норовили переночевать приезжие: красномордые, под хмельком, они обычно заявлялись безо всякого предупреждения, со множеством старых твердых чемоданов, будто со своей походной мебелью, со скуластыми женщинами в капроновых косынках, без конца эти чемоданы считавшими, отчего их беспокойные желтые глаза двигались ходами, как фишки, ни на чем не могли отдохнуть, но постепенно как бы насыщались обилием поклажи и сыто тяжелели. Будучи впущенными, гости без церемоний сдвигали пеленки, развешанные коридорами по всей квартире, закуривали, разгоняя пятернями в татуировках папиросный дым. Женщины первым делом проходили на кухню, доставали кульки, из кульков – серые складни бутербродов с вялой, облепленной крошками колбасой, мятые яйца, вареную скользкую куру, новенькую бутылку водки, которую торжественно, будто выкупанного младенчика, обтирали чистым полотенцем. Вся несвежая и слипшаяся снедь раскладывалась на бумажках и полиэтиленовых мешках, из хозяйской посуды использовались только стопки. Постепенно гости забывали про Софью Андреевну: громко продолжали прерванные ссоры, тыкали пальцами в соль, сумбурно чокались, скопом наезжая на кого-нибудь одного, крепко поставившего локоть в центр стола, и не попадая в другого, в кого безуспешно целились, в то время как он уже выглотал водку и блаженно куксился в такой же сморщенный рукав. Время от времени кто-нибудь из мужчин вставал, отдергивал кухонную шторку и, пошатываясь, глядел в отражавшую его темноту с суровой устремленностью в лице, будто в окно с искрами и ветром летящего вагона. Женщины, приняв по бодрой стопке и наскоро закусив, освобождали мужчинам простор, а сами уходили в комнату к чемоданам, где принимались сдавленно шептаться и считать трикотажные кофточки, листать за яркие углы целые стопы шелковых платков. Это был женский промысел мужниной семьи: татароватые на вид, скуластые тетки, все похожие на толстых кошек, спекулировали мелким марким ширпотребом и даже предметами искусства в виде намазанных по трафаретам «ковров», где наряду с лебедями и усатыми султанами попадались, к возмущению Софьи Андреевны, совершенно голые бабы: их цветочные телеса странным образом напоминали рисунки на школьных партах, и оттого непристойные образы казались вездесущими, словно составляли часть всеобщей, враждебной к Софье Андреевне души. Спекулянтки, по-видимому, были удачливы (та, что пользовалась самым явным уважением в семье, молодая резкая девка с носом вроде большого пальца ноги, все уговаривала поменять вышитую картину с оленем на рижский джемпер). В соединении с горняцкими зарплатами мужей у приезжей родни оказывалось ненормально много денег, они валялись, мятые, у них по карманам, неряшливо вздували бумажники и походили на увядшие картофельные очистки: получив одну или две такие бумажки в день получки, Софья Андреевна спешила их разменять.
С грехом пополам она стелила гостям на полу. По нескольку человек они перебирались на эти матрасы и старые пальто: комната наполнялась тихим храпом, густыми вздохами, кишечной вонью, а одна какая-нибудь женщина все ворочалась без сна, натягивая на бедра задиравшийся халат, изгибаясь и шлепаясь, будто толстая печальная русалка. Софья Андреевна терпела эти заселения, пока однажды, встав под утро к закряхтевшей дочке, не заметила ритмические содрогания стола и чудовище под столом, словно чрезмерно грузное, рывками силящееся приподняться. С холодным ужасом, в котором содержалось и торжество, Софья Андреевна разглядела, что первое, сжимавшееся и разжимавшееся, бледное пятно – отвислая мужская задница, снизу охваченная спущенным брючным ремнем, а второе, в глубине,– женское лицо, глядевшее на Софью Андреевну покойно, будто на плывущее облако. То была одна из лучших, из самых крепких и сладких минут ее обиды. Перешагивая через холмистые, начинавшие ворочаться тела, Софья Андреевна пробралась к выключателю: резкий свет озарил приподнятые локти, зажмуренные гримасы, мужика на четвереньках, ползущего из-под стола задом наперед, кособокое ерзанье под столом и то же лицо, что минуту назад, только темное, гораздо темнее белого женского кома, влезавшего в трусы.