Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот и хорошо! — говорит Бауи. — Не люблю я их.
А я был хорошенький и сказал так:
— Бауи, признайся, что ты пидор! Нарочно признайся.
Он говорит:
— Я не пидор, но я не скрою, что ты мне нравишься как мужчина. А я тебе?
— Не нравишься. Мне вообще мужчины не нравятся, я бы их наполовину сослал в глубинку на восьмой километр. Я вообще считаю: мужчины недоразумение природы.
Бауи загрустил:
— И я?
— Да ты-то, блин, первый! Ты пряники моешь! Это неуважение к труду кондитера. Это отрицание самого существа сладости. Это поиск противоестественного. Это, если глубоко задуматься, сатанинская мерзость.
Бауи задело.
— Нет, — говорит, — мерзость — есть немытое!
И аж его передёрнуло.
А я как заору:
— Нет, не мерзость! Мерзость — мытое!
— Почему?
— По кочану! Стал бы ты устриц мыть?
— Зачем их мыть, они и так не сладкие.
Я пожал плечами и сказал:
— Пидор ты, Бауи, пидор, и даже не отнекивайся. И всё-таки я очень тебя люблю и высоко ставлю. Кто из одной бутылки не пивал, тот и дружбы не видал!
— Ишь, ловко! Уж очень складно! Поцелуемся, дружок! — визгливо захохотал Бауи.
Мы поцеловались.
Тут только я заметил, что в пылу спора Бауи перемыл все пряники. Пришлось посыпать их сахаром. Я это делал, а Бауи ходил вокруг, с шорохом потирал сухонькие ручонки и хихикал — у кого-де отрицание существа и кто-де ищет противоестественного?
Я молчал. Выглядело это действительно, наверно, глуповато, но я был пьян и уже не мог сдерживаться. Всё-таки, если сказать правду, у нас была не одна бутылка, а три, и уже вторая закончилась.
В избе вопила и грохотала музыка (если это вообще можно называть музыкой, вариант: музыка ли?), но вот по полу покатились круглые клубы морозного тумана, и лирический герой понял, что дверь открылась.
Он весь день курил дрянский табак, собственноручно выпотрошенный из былых окурков, и слушал пластинки — не умывался, не завтракал, потом не обедал, бродил по комнате и слушал. Но не пластинки, как тут успел всунуться со своими советами пьяный соавтор Ильенков, вот так мы и пишем вдвоём, как братья Ильф и Петров, а когда залает собака во дворе, а когда она (точнее — он, Акбар, о, аллах, назовут же соседи!) залаяла, как раз не услышал, но увидел глазами мороз. Он растерялся, поспешил ей навстречу и остановился.
Героиня стояла у порога и делала что-то толковое длинными гибкими пальцами у воротника незнакомого ему пальто.
— Здрастуй, — сказал герой и от смущения прямо, но с таким настроением, что как будто бы криво, усмехнулся.
Она прилежно кивнула и ещё добавила словом:
— Здрастуй.
Герой опять усмехнулся, потом спохватился:
— Раздевайся, давай, я помогу!
— Нет, я же ненадолго… Ты же быстро… Времени-то уже… — так говорила она, наклоняя волосатую голову и поворачиваясь, пока он снимал с неё пальто и разматывал шарф.
— Нет уж… Можно раз в жизни… Спокойно поссать… — бормотал он, снимая с неё пальто и разматывая шарф, пока она кружилась, кружилась, кружилась… Как змея Скарапея, понимаешь.
Вот она стоит у вешалки, ставшей сразу непраздной, и он стоит, но непонятно на чём. И тишина.
— Хочешь конфетку? — обрадовался он и достал с буфета красивую коробку.
С пыльной крыши хорошего старинного буфета, где хлопья сажи, паутина, где её старенькие туфельки и колготки, с трудом натягивая которые, он… Так, давайте не отвлекаться, где всего лишь тенёта и нетопыри, достал коробку «Рыжика».
— Хочу! — наконец-то улыбнулась она и села за стол. Он поспешил сдвинуть бумаги на край земли (стол по краям был припорошён пригоршнями земли), а пишущую машинку, настоящий кайзеровский «Ундервуд», кряхтя, переставил на горячую после топки плиту, и когда вернулся из загса, когда-то чёрная, а теперь пёстрая от ударов железными литерами, ленточка поплавилась и слиплась.
Затем хлопнул себя по лбу и убежал в комнату. Ему нужно было срочно спрятать одну вещь, слава богу, что она близорука. Выключил… ну хорошо, не музыку, пластинку, и стало тихо-тихо на усёй зямли.
А когда вернулся, она наливала чай, а он только что хотел достать чистую чашку, а она уже пила из грязной, его любимой. Нелюбимую чистую он взял себе. Посидели. Попили. Он задумчиво смотрел на неё, она поправилась и выглядела устало. А она — в стену, стена не изменилась, даже обидно. Потом хмыкнул:
— Ну как ты… вообще?
— Ничего… Только ты побрейся! — озаботилась она. — А то пойдёшь опять, как этот.
Он направился искать бритву.
— А ты мне дашь стихов… пожалуйста? — попросила она, рассматривая кусочек конфеты или мела, э пис оф чок.
— А! У! — донеслось примерно из-под шкапа, где, надо так понимать, держалась бритва.
Она поднялась и, неловко ударившись бедром об угол стола и испачкавши юбку, прошла в комнату.
— Ты чего постель не заправляешь? Пачкается же, балда!
Тишина.
Она вздохнула и придумала:
— А покажи мне новые пластинки и семьдесят седьмой акай.
Он ожывился.
Засуетился так отвратительно, про себя приговаривая «сейчас сейчас Леночка сейчас миленькая моя маленькая», хотя не очень и маленькая, а если и миленькая, то уж какая, штурман в жопу, «моя»! Ладно хоть не вслух.
Славный прибор, в смысле аппарат, у лирического героя! (Хотя и другой прибор у него тоже что надо. Анемометр чашечный для измерения скорости ветра, в который, всякий раз, когда последний попадался ему на глаза, герой до изнеможения и головокружения дул.) Отличнейший, и даже живём явно не по средствам. В курной избе между печью и полатями первое и последнее детище конверсированной оборонки с мёртвыми огоньками, кнопочками, цифровой и графической индикацией, тридцатиполосным эквалайзером — он мыл руки, прежде чем дотронуться, и ноги.
А какие пластинки! Да, какие пластинки? А вот такие самые, что послушаешь-послушаешь, да и смешно станет! Переходящие, как знамя, из рук в руки свердловских меломанов первый Дилан, первый Болан, первый Давид Бове и так далее. Заботливо оклеенные целлофаном, с автографами слушателей, их виньетками и заметками («Улёт!», «ГУАНО», «Этот диск слушал я, Ганс Сакс!», «Привет из Минусинска» etc) на внутренней стороне конвертов.
Бабушкина этажерка оказалась как ничто приспособлена для хранения дисков на трёх своих пространных этажах и кассет на двух верхних маленьких. Они там типа играли в тесную бабу, хотя бабы все тесные, а особенно у них щекотные ночью у вашего лица волосы. Диски неколлекционные всевозможные приключения Бибигона в исполнении автора, песенки из м/ф «Петушок и его запоздалые штанишки», рязанские наигрыши, партия Ленина из оперы «Жизнь Клима Самгина. Сорок лет» — стояли и валялись, где и как довелось им по-козацки упасть. Для их проигрывания предназначалась отдельная дубовая радиола «Серенада-404».