Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очевидно, что этот огромный нефтеносный пласт талантов ждал своего освоения Просвещением XVIII века, одним из самых восхитительных движений в культуре и обществе, которое, среди прочих своих достижений, привело к эмансипации евреев. Если учесть, что «Эдикт толерантности» 1781 года почти сто лет после императора Иосифа II, по сути, действовал лишь в небольших еврейских общинах Западной и Центрально-Западной Европы и евреи лишь начинали делать первые шаги в некоторых из тех областей, где впоследствии они достигнут больших высот, размер их вклада в историю XIX века поражает воображение. Кто сегодня сумел бы написать всемирную историю без упоминания Рикардо и Маркса, которые были продуктом первого полувека эмансипации?
По вполне понятным причинам большинство авторов трудов по истории еврейства, в основном евреев, в большей степени акцентируют внимание на влиянии внешнего мира на этот народ, а не наоборот. Даже превосходная «политическая история меньшинства» Питера Пульцера не вполне лишена такой интроверсии. Два еврея, больше всех повлиявших на немецкую политику, – основатели немецкого рабочего движения Маркс и Лассаль почти не встречаются в книге (есть ровно три упоминания Лассаля, одно из которых относится к его отцу), и автор явно недоумевает по поводу «несоответствия между большим количеством евреев, занимающих заметное место в руководстве Социал-демократической партии и [политических] дебатах, и медленным ростом числа ее избирателей среди евреев», предпочитая сосредоточиться на последнем.
Несмотря на это, в своем глубоком, хотя порой и перенасыщенном деталями анализе Пульцеру удается избежать большинства соблазнов еврейского исторического сепаратизма. Его труд – часть, возможно, последнего обломка немецко-еврейской либеральной традиции, группы историков, связанных с лондонским Институтом Лео Бека. Спокойный негромкий тон и сбалансированность выдают работу, увидевшую свет в этом замечательном заведении под присмотром таких ученых, как Арнольд Паукер и Вернер Моссе. Как и его коллеги, Пульцер хорошо понимает то, что после Гитлера стало так трудно объяснить, а именно: почему немецкие евреи настолько глубоко чувствовали себя немцами и почему в самом деле «обосновавшийся в Хэмпстеде и Вашингтон-Хайтс, в Голливуде и Нагарии „четвертый рейх“ с потрепанными томиками Лессинга, Канта и Гете, поцарапанными пластинками Фуртвенглера и „Трехгрошовой оперы“ продолжает служить свидетельством устойчивости немецкой культурной нации». Если вкратце, почему эмансипированные евреи XIX века страстно желали «провозгласить свой разрыв с гетто, свое присоединение к цивилизации», которая теперь соглашалась принять их.
«Община немецких евреев занимала ведущую, даже доминирующую интеллектуальную позицию среди прочих еврейских общин» хотя бы потому, что среди эмансипированных евреев было больше говорящих на немецком, чем на других языках, даже если считать только тех, кто находился на территории, ставшей в 1871 году немецким рейхом. Более того, как убедительно показывает поучительная и прекрасно иллюстрированная книга Рут Гей «Евреи Германии» (хотя и она пропускает Маркса и Лассаля), немецкое еврейство даже после начала массовой миграции из Восточной Европы было в подавляющей степени местным населением и в процессе школьного образования отказывалось от идиша в пользу немецкого.
Однако немецкая культурная нация была гораздо шире этого. Тот факт (Пульцер его отмечает, но не придает ему особого значения), что многие ведущие интеллектуалы немецкого социал-демократического движения – включая всех выдающихся марксистов, кроме одного, – перенесли свою деятельность в Германию из Габсбургской империи (Каутский, Хильфердинг) и царской России (Люксембург, Парвус, даже Мархлевский и Радек), показывает, что немецкий был языком культуры от Великороссии до французских границ. Главное различие между немецкими евреями и эмансипированными евреями остальной территории немецкой культуры было в том, что первые были немцами и только, в то время как заметная часть остальных принадлежала сразу многим культурам, если не многим языкам. Они, и, вероятно, только они, составляли ту идеализированную Центральную Европу, о которой грезили чешские и венгерские диссиденты 1980-х, объединяя никак иначе не связанные культуры и народы в многонациональные империи.
Вдобавок именно они несли немецкий язык к самым отдаленным форпостам Габсбургской империи (а может быть, и строили его там), поскольку, будучи самыми массовыми представителями образованного среднего класса в этих областях, они пользовались немецким литературным языком вместо диалектов, на которых говорили диаспоры эмигрантов из Восточной Европы, – швабского, саксонского и (что немецкие филологи подтверждают временами не без сожаления) идиша. Немецкий язык был синонимом свободы и прогресса. Польские учащиеся йешивы (как, например, Якоб Фромер), как зафиксировано у Рут Гей, тайком учили немецкий между занятиями по комментированию Талмуда с помощью двух словарей: русско-ивритского и немецко-русского. Шиллер нес освобождение от того, что другой польский борец за свободу назвал «оковами суеверия и предубеждений». Гораздо легче поэтизировать штетлы сейчас, когда их больше не существует, чем тогда, когда юношам и девушкам приходилось там жить.
Немецкие евреи страстно желали стать немцами, хотя, как точно подмечает Пульцер, они хотели ассимилироваться «не с немецкой нацией, а с немецким средним классом». И все же главное, в чем принято обвинять ассимиляцию, эту великую мечту XIX века о социальной мобильности, к ним неприменимо. Ассимиляция не означала отказа от своей еврейской идентичности, даже в редких случаях перехода в христианство. Как показывает Пульцер, несмотря на массовую секуляризацию и поголовное стремление стать немцами, немецкие евреи сохраняли свое иудейское самосознание вплоть до гитлеровского истребления. Как сформулировал сэр Рудольф Пайерлс, физик, бежавший из Германии, «в догитлеровской Германии быть евреем означало вполне терпимые ограничения». Герцля обратил в сионизм не немецкий или гораздо более ощутимый венский антисемитизм, а дело Дрейфуса во Франции.
Впрочем, Пульцер напрасно пишет, что евреи были связаны «этнически», поскольку эта связь ощущалась не как биологическая, а как историческая. Они ощущали себя не сообществом, основанным на кровном родстве или даже древней религии, а, по словам Отто Бауэра, «сообществом судьбы». Однако, как бы это ни называть, эмансипированные евреи как социальная группа вели себя не совсем как неевреи. (Восточноевропейские евреи, в самом деле, вели себя заметно иначе.) Большая часть книги Пульцера посвящена демонстрации специфичности их политического поведения. Как сообщество, они стояли на умеренно либеральных позициях левого крыла немецкого политического спектра, что неудивительно, но ни в коем случае не левее. Даже крах либерализма в годы восхождения Гитлера к власти подтолкнул их к социал-демократам, а не к коммунистам. В отличие от евреев Габсбургской и Российской империй, их политическая деятельность не носила мессианского характера. Лишь немногие вступали в Компартию или голосовали за нее, а вплоть до 1933 года немецкие сионисты (также крохотное меньшинство) видели в сионизме возможность обновления лично для себя, а не программу эмиграции. В противоположность евреям из Восточной Европы они не чувствовали себя чужаками (по словам одного из них) «в стране Вальтера и Вольфрама, Гете, Канта и Фихте».