Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Легендарная, содержавшая в себе множество противоречий карьера Публия Сципиона Эмилиана послужила образцом для подражания будущим поколениям римлян. Он воплощал собой новый дух и новое осмысление значения слова «римлянин». Эмилиан принял для себя греческую философию и чувствовал себя комфортно в роскошном окружении. Эта новая порода римской знати ненавидела старых ворчунов, таких как Катон Старший, и не видела причин отказываться от хорошего вина и элегантного разговора. С течением лет мировоззрение Сципиана и его близкого круга возобладало в среде высшей римской знати, которая вскоре стала отправлять своих сыновей в Грецию как нечто само собой разумеющееся. Эмилиан даже ввел в привычку ежедневно брить лицо, что для римской аристократии стало стандартом на следующие триста лет. На политическом фронте Эмилиан придумал механизм использования комиция для преодоления неудобных препятствий. За свою карьеру этот человек дважды становился консулом, причем оба раза особым решением Народного собрания. В качестве консула он командовал легионами в двух войнах, причем и в первый, и во второй раз получал это назначение не жеребьевкой, а специальным голосованием комиция. Это был яркий пример, который взяли на вооружение представители всех будущих династий на позднем этапе существования Римской республики. Комиций обладал невероятным могуществом – голос объединенного народа мог возобладать в любом вопросе. И человек, контролировавший это Народное собрание, мог делать что угодно.
Кроме того, Эмилиан создал опасный прецедент, использовав огромное полчище своих клиентов для создания личного легиона. В эпоху, раздираемую ожесточенными баталиями по поводу мобилизации, Эмилиан без труда собрал войско, чтобы завоевать Нуманцию, – призвав своих людей отплатить за оказанные когда-то им самим услуги и выполнить данные в свое время обязательства, он набрал целых шестьдесят тысяч человек. Он представлял собой живое доказательство того, на что способен харизматичный генерал с хорошими связями. И Марий, и Сулла, и Цезарь в своей деятельности руководствовались теми же базовыми принципами, что и Эмилиан: собрать личную армию, а затем использовать Народное собрание, чтобы в законодательном порядке предать оппонентов забвению.
Но хотя его карьера была обращена в грядущее, сам Эмилиан покинул этот мир как анахронизм. Будущее определяли отнюдь не благородные принцы, днем правившие миром, а вечером устраивавшие дебаты по вопросам греческой философии. В нем правили люди куда более жесткие. Публиканы-дельцы гнали корабль империи к берегам их собственных прибылей. У обнищавших крестьян отнимали их земли. Городские ремесленники периодически сталкивались с нехваткой хлеба. Итальянские союзники досадовали на недостаток гражданских прав. Тысячи рабов постоянно находились на грани бунта. Следующее поколение предстояло определять тем, кто попытается обуздать эти силы, чтобы держать под контролем республику. Но как отмечал сам Эмилиан, «те, кто навел внешний лоск для политической конкуренции или гонки за славой, будто актеры на сцене, в обязательном порядке пожалеют о своих поступках, ведь им придется либо прислуживать тем, кем они предполагали править, либо оскорблять тех, кому им хотелось понравиться»[61].
Граждан не называли «плохими» или «хорошими» в зависимости от их поведения в обществе, потому что в этом отношении все они были порочны. Но самых богатых и способных больше других причинить вред считали «хорошими», по той причине, что она защищали существующее положение дел[62].
Гаю Гракху приснился сон. В этом сне к нему явился призрак его покойного брата Тиберия и сказал: «Сколько ни пытайся отвратить судьбу, тебе все равно предстоит умереть той же смертью, что и я»[63]. В другой версии сна Тиберий спрашивал его: «Чего ты колеблешься, Гай? Выхода ведь все равно нет; нам обоим была судьбой предопределена одна жизнь, и одна смерть – поборников народа»[64]. Гаю нравилось рассказывать о своем сне, от которого создавалось впечатление, что он не просто очередной политик, потакающий собственным амбициям, а человек, призванный служить обществу некой высшей силой. Но как бы он ни напускал на себя смирение, совершенно ясно, что еще с юного возраста Гай мечтал стать величайшим из рода Гракхов.
Хотя они выросли в одном доме, хотя их воспитывала та же самая мать, а учили одни и те же наставники, вряд ли можно было вообразить двух более разных людей, чем Тиберий и Гай. О различии их характеров много писал Плутарх. Там, где Тиберий проявлял «спокойствие и доброту»[65], Гай был «яростен и взвинчен»[66]. Выступая на публике, Тиберий полагался на спокойное сопереживание, в то время как Гай непомерно источал свою харизму.
В последний раз Гай видел старшего брата весной 134 г. до н. э. В свой первый поход в Испанию двадцатилетний юноша отправился с верой в то, что их род находится на пороге своего величия. Старший брат готовился представить Lex Agraria и рывком выдвинуть следующее поколение Гракхов на передний край римской политики. Однако в Испании Гаю пришлось узнать, что все пошло не по плану. Тиберий хоть и провел Lex Agraria, но заплатил за победу своей жизнью.
В 132 г. до н. э. Гай возвратился в Рим. С момента смерти Тиберия не прошло и года, поэтому младший брат не только считал себя главой семьи, но и надеялся возглавить основанное старшим братом политическое движение. Первый шаг к публичному поприщу он сделал несколько месяцев спустя, когда его вызвали в суд защищать друга их семьи. О силе красноречия Гая тут же стали слагать легенды. Он ввел новую форму сценической риторики, став первым римлянином, который во время выступления энергично расхаживал по помосту и срывал с плеча тогу. Даже Цицерон – неутомимый критик Гракхов – признавал, что Гай был искуснейшим оратором своего поколения. «Как же велик был его гений! Как огромна энергия! Как стремительно красноречие! Поэтому все вокруг печалились, что всем этим прекрасным качествам и талантам не сопутствуют ни характер получше, ни более благие намерения»[67]. Гай также приложил руку, чтобы изменить «аристократическую манеру произнесения речей на демократическую, чтобы ораторы обращались к народу, а не к сенату»[68]. Записи той первой великой речи до нас не дошли. Достоверно известно только одно: на фоне выступления Гая «другие ораторы выглядели ничуть не лучше детей»[69]. На тот момент ему было всего лишь двадцать три года.