Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бодлера можно было бы назвать мизантропом, ненавистником людей – если бы не его ненависть к себе. Он не жалеет прежде всего себя самого: поэт для него – не пророк или учитель, но самый ранимый, самый чуткий и потому самый испорченный человек на свете. Бодлер со всей убедительностью показал, что в современном обществе, дробном, равнодушном, состоящем из случайных друг другу людей, искусство уже не может, как раньше, облагораживать и соединять их.
Искусство в современности, говорит Бодлер, тоже болеет теми же болезнями, что и общество: оно становится робким, мнительным, изломанным, недоверчивым. Когда меняется искусство жизни (savoir vivre), когда оно сводится к случайным наслаждениям в несправедливом обществе, где равнодушие, произвол и колониальное угнетение никуда не исчезнут в ближайшие десятилетия, то и само искусство уже не может говорить о красоте, чувстве, долге или даже безупречной природе так, как оно говорило раньше.
Больное искусство может говорить о другом: призвать к недоверию нашим чувствам.
Нам кажется, что это прозрачная витрина – но на самом деле это тщеславная выставка добытых слезами, кровью и потом колониальных товаров.
Нам мнится, что это прекрасный дворец – но на самом деле это робкая попытка уйти от жизненных вопросов, употребив для проектирования и строительства первые попавшиеся под руку прелести природы и экзотические украшения.
Нам видится, что это мудрый старик – но на самом деле это растерянный человек, не способный дать себе отчет, научила ли его чему-то жизнь, и потому не ведающий, чему он может научить новое поколение.
Так в мире Бодлера неподлинное смотрит в неподлинное. Подлинным оказывается только тот гнев, с которым этот великий поэт обличает сговор неподлинных вещей и дел против человека.
Глава 9
Штирнер, эгоист-теоретик
Макс Штирнер (1806–1856) был самым необычным учеником Гегеля, анархистом, презиравшим любое благополучие. Дом его был заполнен книгами и рукописями, преподаванию он посвящал всё свободное время, до утра спорил с другими левыми гегельянцами, а когда вступал во второй брак, то даже не стал покупать кольца – ему помог друг Бруно Бауэр, снявший два медных кольца со своего кошелька. Благодаря этой женитьбе Штирнер посвятил себя исключительно литературному труду.
Из гегельянства Штирнер (так его прозвали в студенческие годы за высокий лоб; настоящая его фамилия – Шмидт) вынес прежде всего диалектику бытия и небытия. Для Гегеля, в отличие от Канта, у которого бытие – это нейтральное прибавление к понятию о вещи, бытие обладает неотъемлемыми свойствами, но эти свойства проявляются только во взаимодействии бытия с чем-то другим. Например, бытие разворачивается во времени – но это означает, что есть некоторое сопротивление, которое требует от бытия развернуться.
Изображение Штирнера на карикатуре Фридриха Энгельса, одного из заседаний группы “Die Freien”, философского собрания в Берлине начала 1840 года в котором участвовал Макс Штирнер
У левых гегельянцев в фокусе внимания оказались как раз эти другие вещи, которые не подчиняются готовым законам бытия. Но эти другие вещи и создают живые природные и социальные процессы. Левые гегельянцы были революционно настроены: для них одновременное появление нескольких вызовов как других по отношению к привычному бытию вещей – например, воли народа, ускоренного времени промышленного развития, самосознания рабочих – было достаточно для того, чтобы произошла революция. Нужно было только немного подтолкнуть обстоятельства, и бытие вступало в новый способ существования.
Но Штирнер пошел еще дальше и рассуждал так: если все эти обстоятельства не подчиняются никаким готовым законам, а мы не знаем точное число этих обстоятельств, много их или мало, и появятся ли какие-то еще обстоятельства, – значит, никаких законов может в конце концов не остаться. Беззаконные вещи, недоступные нашему привычному социальному познанию, не раскрывают себя сразу, не объясняют себя – значит, они могут начать действовать самым неведомым образом. Законы слишком слабы, чтобы сопротивляться всему разнообразию неведомого.
«Единственный и его собственность»
Из этого следует, что жизнь непредсказуема, социальное существование непредсказуемо, и единственной реальностью в гуще этой непредсказуемости оказывается индивид. Только индивид может стать той точкой, с которой мы можем увидеть индивидуальность других вещей и тем самым сформулировать собственные интересы и вообще какие-либо контуры социального действия.
В главном своем труде «Единственный и его собственность» (1844) Штирнер обосновывает индивидуализм как единственную возможную философию. Он начинает с того, что воля человека к сопротивлению обстоятельствам часто побеждает, человек перестает бояться того, чего боялся раньше. Казалось бы, вот триумфальная картина человека, осознавшего свои возможности и свое могущество, свою власть над случайными природными и социальными обстоятельствами: они слишком случайны, непоследовательны, странны, чтобы влиять на личность решающим образом.
В детстве путь освобождения таков, что мы стараемся проникнуть в основу всего, узнать, «что за этим кроется», поэтому мы подглядываем у всех их слабости – как известно, дети отличаются большой чуткостью в этом отношении. Поэтому мы любим ломать предметы, шарить по затаенным углам, высматривать всё скрытое и запретное, поэтому мы за всё беремся. Когда мы узнаем, в чем тут дело, мы начинаем чувствовать себя в безопасности. Когда мы, например, уясняем, что розга слишком слаба, чтобы сломить наше упрямство, мы перестаем ее бояться: мы «переросли розгу».
Мы видим тогда, что за розгой кроется нечто более сильное – упорство, наша упорная отвага. Постепенно мы разгадываем всё, что казалось нам страшным, убеждаемся, что за пугавшей нас властью розги, за строгим лицом отца есть нечто более сильное – наша атараксия, непреклонность, бесстрашие, наша сила сопротивления, наше превосходство, наша несокрушимость, и мы уже не отходим боязливо от того, что внушало нам страх и почтение, а преисполняемся смелостью. За всем мы находим нашу смелость, наше превосходство; за суровым приказом начальства и родителей стоит наша смелая воля или наш перехитряющий ум. И чем больше мы сознаем себя, тем более слабым нам представляется то, что казалось прежде