Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В бане, что ль, сидеть опять – всё ж ле-то. Мне надо бы зайти… что-то животик… Вот тут сухо вроде… Ладно, ладно! Ладно – сказала! – я одна…
(Она спустилась, где я; я отодвинулся в самую гущу черёмухи.)
– Эй, Кай, дай платок, что ли…
– Какой ещё платок?
– Свой, не мой же!
– А где он?
– В левом кармане у тебя в куртке!
– И ты хочешь сказать, что моим платком ты будешь…
– Давай, сказала!
– Давай я лучше найду какой-нибудь лопух, моим платком делать это…
– Я уже это, – с особым ударением, – им, – тоже с ударением, – де-ла-ла!
– Когда же?
– Вчера!!! То есть нет – подо-позавчера… Давай же, мать твою за ногу! Я тебе ж его и положила – он ещё ничего!.. Лопухи сырые, холодные, мерзкие…
Представив-почувствовав лопух – зелёный, сочный, мокрый, пахнущий горечью… холодный, шероховатый, с жилками и с прилипшими частицами увядших соцветий, я вдруг по контрасту перескочил в ощущение тёплого и мягкого, вчерашнего… Но тут же мне припомнился странный дискомфорт – уже не где-то внутри всё же немного брезжущий моральный, а как бы физический, хотя переживаемый не только как ощущение, но отчасти вроде и интеллектуально, как некое разочарование – когда лежал на Яночке, было не так удобно, как хотелось, как думал, что будет… (Может быть, частицы меня – в грязи, в зарослях, в лопухах, в обсыпанной черёмухе.) Какой-то обман в этом, как когда смотришь у кого-то на роскошную мягкую мебель, которую долго вожделеют, а заполучив, расхваливают, на какое-нибудь изогнуто-пышное кресло, и думаешь – как удобно в нём сидеть! – а стоит сесть…
Они ушли. Платок я не стал брать на память. Я выкарабкался обратно на мост – они ещё совершали немыслимый переход через болото блестящей жижи. Потом возник ещё какой-то разговор. Яна очень громко засмеялась, выплёвывая: «Да ты ж ещё тут, чудо морское!» Кай серьёзно сказал: «Не могу – штаны новые, белые, ты лучше вон по трубе», и они поспешно скрылись.
…прямо над головой летел огненный шар, оставляя за собой светящийся след. Вскоре он скрылся из виду и неожиданно, со звуком чего-то стремительно сгорающего, упал где-то в лесу, произведя огненное зарево на юге.
Проходя сквозь эту жижу, я услышал из-под моста, из кустов неподражаемый Яхин возглас: «Но-но, но-но – бесо-лимит!», повторяющий висящее в воздухе веселье. Я тоже засмеялся, окликнул его.
– Памаги, вахлак! – отзывался Яха. – Утром… иль ночей, что ль… шёл домой из бани… У моста встречает Иван Петров, говорит: пить будишь? Я и так ель проспался, но сёравно взялси и хрущак залудил. Переклинило – говорю: поздравляю, Иван Петрович! Чуть шаг отшёл, голова замутилась, облевался… Нет, этъ потом, что ль… Сначала затемнело, и я ёбахнулся с бугра… Промежник двух коряжников как-то попал – заклинило… Ток щас вот проснулся… Тут склизкая, а, блядь, руками я, как ни хватай, не могу выползть, вротский чубук!..
Красавец! Оказалось, продрых полночи и сегодня до вечера!
У меня даже почему-то защемило в сердце: вот он, Яха, кому он нужен… Он ренегат и алкоголик, двоечник и «пакостить», но Кай (или Гниль, или Яна) ему руки не подаст. Я полез вниз, цепляясь за молодые вязы, ухватился за прошлогоднюю сухую американку (приняв её, конечно, за прочный побег) … Я покатился по жиже, камням и веткам… Треснулся об дерево, оказавшись лицом к лицу с Яхой. С трудом отогнул ствол вяза, чтобы Яха смог выбраться (поразительно, как он сюда втиснулся), мы обошли внизу и выбрались по трубе.
Выбрались на бугор. Самое время было обожраться.
– Опять обожраться – сёдня опять праздник! – провозгласил Яха.
– Я не пойду, – сказал я и побежал домой.
Объявили его рейс. Слай рассматривал в журнале фото поп-звезды, как она похожа на Яну! Куда ни пойди, куда ни глянь – везде она! Время ушло! Его не вернёшь. Да и вернёшь – пожалеешь.
Высокий мужчина встал с пластикового кресла, поднял с пола тяжёлую спортивную сумку и пошёл, чуть прихрамывая, к выходу. Серые глаза излучали тепло, однако лицо его не вызывало доверия: мощные скулы, покрытые чёрной щетиной, два больших фиолетовых шрама – на щеке и на лбу, посиневшее ухо, чёрные как смоль нечесаные волосы, нависающие на лоб до самых глаз… мешки под глазами, кривая ухмылка… Зубы потемневшие, со сколами, и видно, не все целы. На правой руке татуировка «Прости. 199…».
Медленно, как бы нехотя, он шёл навстречу судьбе.
Я катался по полу, бился лбом… Карябал бритвой по руке, но было больно. Я не мог слушать музыку, не мог есть. Перебрался на кровать, содрал со стены ковёр, разбил лампу, разодрал майку. Я катался по кровати, завёртываясь в ковёр, бился головой в стену, харкался в батарею… Ко сну я отошёл с такой же почти метафизической истиной, с какой недавно вышел из него. Я сочинил, или скорее, вспомнил некий стих (обычно я не помню стихов, даже которые учил наизусть, а тут ещё такой):
Он заворожил, буквально всосал весь мой мозг (хотя тот сам его, по сути, и синтезировал), заставил заснуть…
Владимир заметил, где скрылся космический гость (зарево уже потухло, и стало ужасно темно). «Должно быть рядом упал, – подумал он, – километров семь-восемь».
Разбудил друзей, решили пойти посмотреть…
Проснулся я от самого жестокого удара весны – она била ножом в самое сердце… Хоть двойные рамы были выставлены уже давно, теперь я ощущал всю иллюзорность дома, его стен, его защиты от улицы… Гудела машина, светили фары (приехали родители), заливались соловьи, лягушки, кошки и ещё бог знает кто и что… В окно видимость была прозрачнейшая… Только фиалка в горшке стояла – как и зимой, и летом – одним цветом и одна…
…Да, подумал я, символизм. Ей никогда не прервать, не прорвать тонкой прозрачной плёнки стекла. Никогда не узнает она, что всего метрах в тридцати, за садом, в низине у ручья, у речки, в болотистой кислой земле лопухи разрастаются выше человеческого роста, диаметром в метр, а простая огородная поветель с цветочками-парашютиками вырождается в змееподобное чудовище с бело-фиолетовыми цветками покрупнее тюльпанов…
Родители застали меня дрожащим, босиком на голом полу (палас вынесли мыть), поливающим фиалку…