Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со мной это было в первый раз. Я шла по коридорам Лубянки, ничего не видя и не сознавая, но отлично помню теперь, что именно там, в этих коридорах, в сознание вползла дикая и ужасная мысль: все кончено. Я попала не в руки людей, а в какую-то машину — неодушевленную, лишенную разума и чувств, хорошо отлаженную, запущенную раз и навсегда, похожую на гигантскую мясорубку…
В ее жерло падают люди. Бесчувственная машина не спеша, равномерно крутится. Человеческие тела втягиваются в нее все глубже и глубже, потом завиваются вокруг вала, кости начинают трещать, мясо спрессовывается и выжимается. Сквозь решетку мясорубки выползает кровавое месиво…
Именно так мне представилось все, что происходило на Лубянке. И мне стало понятно, что я — всего-навсего одна из тех, кто составляет человеческую массу, поглощаемую машиной. Путь только один — вперед, к валам и ножам. В обратную сторону машина не крутится. Для меня все кончено…
Впоследствии ко мне не раз возвращался образ механической бездушной мясорубки. Но в тот раз, когда он ВПЕРВЫЕ пришел мне в голову, это потрясло меня больше и глубже, чем когда бы то ни было, ибо в тот момент я поняла — еще далеко не умом и сознанием, а только чувствами — весь ужас происходящего со мной, со страной…
В камере я немного пришла в себя. Видение равнодушной и безучастной машины пропало. Мысли лихорадочно заработали. Вернулась жажда бороться, доказывать, убеждать. Но как?.. Как убедить следовательницу, что мы с Юркой, несмотря на всякую чушь, которую болтали, обычные, нормальные люди? Просто люди. Что мы никому не хотели зла, что мы никому не делали вреда. Что мы — обыкновенные честные люди?
Мысли возвратились к последнему допросу, и мне вдруг смутно вспомнился разговор, действительно имевший место. Но как же теперь объяснить, что это лишь болтовня, не имеющая никакого отношения ни к террору, ни вообще к политике?!
…Это было не вскоре после убийства Кирова, а когда уже шок и трагизм произошедшего остались позади. Разговор, который помнился весьма смутно, был примерно таков:
Я: Все-таки удивительно, что же за человек был Николаев? Маньяк? Личный враг? Говорят, тут замешана женщина… Или, наконец, может быть, действительно была какая-то террористическая организация, и Николаев — наемный убийца? Но как же он мог пойти на такое дело, зная заранее, что продает свою собственную жизнь? Ведь не мог же он надеяться, что сам останется в живых?
Юра: Ну а может, он вообще собирался покончить с собой? Почему бы и не продать свою жизнь в таком случае? Все равно ведь умирать!
Я: Ну ты всегда вздор мелешь! Как это — «продать» свою жизнь?
Юра(сохраняя внешнюю серьезность, но уже с лукавой подначкой, как обычно): Очень просто! Я бы свою жизнь продал. Тысяч за десять. Все равно жить надоело! Ну и, зная твое бедственное положение и стесненные материальные условия, а также питая к тебе нежные братские чувства, я продаю свою жизнь, скажем, за десять тысяч, предварительно все оформив честь по чести, получив деньги и вручив их по назначению, то есть тебе. Ты в смятении, ахаешь и охаешь, но все же таешь от восторга — десять тысяч, шутка ли! Ну как?
Я, понимая, что все это говорится ради хохмы, отвечала ему в его же духе:
— Ну и дурак! Уж если продавать, я бы меньше чем в 100 тысяч свою жизнь не оценила!
Вот так или примерно так мы с Юрой болтали у нас на Скаковой в присутствии мамы. Сколько всякого вздора было при этом сказано, конечно, не запомнилось… Но прежде, чем вернуться к рассказу о следствии, я должна рассказать о Юре и наших совместных приключениях, если так можно назвать наши затеи, выдумки и шутки. Только в этом свете станет понятно, как и почему мы могли нести ту чушь, которая теперь оказалась для нас смертельно опасной.
Я вновь возвращаюсь в далекое прошлое, чтобы рассказать об истоках моей дружбы с двоюродным братом Юркой Соловьевым, начавшейся еще в детстве и продолжавшейся в течение всей нашей жизни. Был он человеком талантливым и замечательным во многих отношениях. Обладал живым умом, безудержным воображением, энциклопедической памятью и славился легким и общительным характером. Юра блестяще играл в шахматы, знал наизусть массу стихов, главным образом Блока, Брюсова, Гумилева, Сашу Черного, Есенина. В компаниях всегда был заводилой, сыпал анекдотами как из рога изобилия и никогда не унывал.
Впервые я увидела своего маленького двоюродного братца, когда мы с мамой приехали в Смоленск в 1917 году. Он был на шесть лет моложе меня, и потому я не очень обращала на него внимание. Вскоре я подружилась с Беби Щербатовой, и Юрка был забыт до самого нашего отъезда в деревню в конце 1919-го, когда в Смоленске стало совсем плохо с продуктами. Рос он отчаянным мальчишкой, тоже «уличным», как и большинство ребят того времени. Даже удивительно, откуда потом появились у него такие тонкие душевные переживания, нежная привязанность к близким, заботливость и внимание, необыкновенная любовь к природе, понимание ее красоты и тонкое восприятие литературы и театра…
Но все это появилось много позже, когда Юра стал взрослым и медленно, трагически погибал от туберкулеза. Когда же он бегал босоногим мальчишкой по улицам Смоленска, то дня не проходило без того, чтобы тетю Юлю — его мать — не осаждали жалобами со всех сторон: то Юрка камнем выбил чье-то окно; то раскровенил нос соседскому мальчишке; то забил деревяшку в водопроводный кран, и теперь к нему нельзя было подойти, так как вас при этом окатывал холодный душ; то протянул где-то веревку, зацепившись за которую падали прохожие…
Иногда тетю Юлю приглашали полюбоваться, как ее драгоценный сын прыгает по зубцам Веселухи — старинной башни Смоленского кремля, на высоте пятиэтажного дома, и тетя Юля, хватаясь за сердце одной рукой, беспомощно махала в воздухе другой… На Юрку сердились, его бранили, наказывали, а иногда, когда в «воспитание» сына вмешивался отец, доставалось ему и ремнем. Заслуженное наказание он сносил безропотно, как вполне законное, добродушно-весело над собой посмеиваясь.
Чувством юмора Юра был наделен с самого детства. Искренне обещал своей «мамусе», которую очень любил, что никогда больше не будет, а на следующий день вытворял то же самое или еще что-нибудь почище. Боялся он только почему-то мою маму, хотя от нее-то как раз ему никогда и не попадало. Очевидно, такую власть имел мамин «ледяной» голос, каким она умела говорить с провинившимся. Мама была неуклонно и педантично требовательна, как строгая, но справедливая учительница, и перед этой педантичностью пасовал даже Юрка.
Вскоре после того, как мы уехали в Боровую, тетя Юля решила отправить сына маме «на исправление». Думаю, что на самом деле она просто хотела, чтобы он немного подкормился в деревне. Юрка прожил у нас месяца три или четыре, и тут-то у нас и завязалась настоящая дружба. Он подрос, начал читать и живо интересоваться природой, от которой был вдалеке, живя в Смоленске. Конечно, Юрка и здесь продолжал совершать свои «чудеса храбрости» — переплывал Днепр туда и обратно без передышки, скакал с деревенскими ребятами на неоседланных лошадях, прыгал с крыши сеновала на землю, рискуя сломать себе ноги.