Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Множество раз Ритон попадался Эрику на пути, но ни разу тот не смог заговорить с ним. Только разглядывал издали. Ритон же не мог его узнать, поскольку никогда не видел. Он позабыл о той ночной ласке. Но однажды ему пришлось отправиться с запиской в переделанную из школы казарму, а Эрик квартировал как раз там. Ритон наткнулся на эту великолепную статую, облаченную в черное сукно. И возлюбил ее. Часы показывали семь вечера; вернувшись в свою казарму, вместо того чтобы отправиться в столовую, Ритон направился в умывальную, которая к этому часу оставалась пустой. Он развязал шнурки, снял ботинки и вымыл ноги, с особой тщательностью промыл между пальцами и под ногтями. Затем, с мокрыми ногами, с башмаками в руках, он проскользнул к своей кровати и поменял носки. Ноги он мыл каждое утро и каждый вечер подкладывал под матрас единственную пару носков, которые поутру натягивал влажными.
Столкнувшись с Ритоном в подворотне, Эрик сперва не смог как следует разглядеть лица парнишки. Только обернувшись и посмотрев ему вслед, он узнал его походку, его стать, несравненную грациозность его спины и кожаный ремень, дважды обвитый вокруг пояса. Когда он снова столкнулся с ним на обратном пути, их взгляды встретились и нырнули друг другу в глаза, но ни один из них не произнес ни слова. Они встречались и на бульварах, но не находили смелости заговорить.
В другой раз Эрик предстал перед Ритоном в метро; необычайно прямой, он стоял около каменной колонны, поддерживающей свод. Ворот его мундира был расстегнут, из воротника рубахи виднелся кадык, очень заметный на золотистой шее. На правой руке он держал младенца трехчетырех месяцев, розового, в белых пеленках. Красота этого видения свела Ритона с ума. Очарование стоящего солдата усугублялось присутствием малыша. Следует ли думать, что отцовство усиливает обаяние самца? Или же малыш представился запеленутым в кружева продолжением гигантского детородного монстра, достигающего высоты рта для удобства целования?
И еще раз однажды вечером он появился почти в сиянии, этаким темным сгустком сумерек в углу арочного проема. Не видя Ритона, он выступил из ночи и зашагал в направлении, противоположном тому, куда шел ополченец. Его черный капюшон был надвинут на глаза. Как собака с поноской, он закусил зубами перчатку и очень по-мальчишески мотал головой, заставляя болтаться ее туда-сюда. Руку он держал в кармане. Но эта перчатка придавала ему какую-то мягкость, словно вислоухому охотничьему псу.
Когда я увидел его прямо перед собой, солнце освещало лес. С ним не было ни ружья, ни ножа, я только по его улыбке признал в нем охотника. Мои волосы зашевелились. Я взял его за руку. Но в ту же секунду из меня вырвалась мольба: «Не позволяйте мне вас касаться! Не заговаривайте со мной никогда!..»
Его образ во мне выразил удивление. Лоб, брови, каждая их которых была странно вычерчена, будто у клоуна (мышка, у которой голова это глаз, вишневый листок с вишенкой-глазом…), его брови сдвинулись. Картинка сжалась в кулак, готовый ударить. Меж тем я продолжал его умолять: «…ибо никто не имеет права касаться прекрасного. Держитесь подальше от меня…»
Моя рука была в его руке, но от руки его образа моя ладонь отстояла сантиметров на десять. Если мне и не дано права на подобную сцену (ибо моего почтения никто не понял бы, даже он), по крайней мере, можно помечтать. И каждый раз, как я оказывался вблизи предмета, которого он касался, моя ладонь приближалась к нему не ближе десяти сантиметров, так что обрисованные моими жестами вещи приобретали преувеличенно раздутый вид, ощеривались невидимыми лучами или разбухали от своих метафизических двойников, сделавшихся наконец доступными моему осязанию.
Какая демонстрация геометрической силы: угол преломления световых лучей, движущиеся и притом прикованные к месту стрелки компаса — его ноги, когда он шагал! Иногда я приближал руку к самым его оконечностям, так и не осмеливаясь притронуться, ибо страшился, что он растает, упадет замертво или же сам я умру. Можно подумать, будто я неожиданно ощущал себя голым в толпе и все видели мою наготу! Или мои руки покрылись листвой, и я должен с этим жить, завязывать шнурки, держать в пальцах сигарету, открывать ключом дверь, чесаться. Или же он внезапно поймет, кто я изнутри, и будет смеяться надо мной, либо я вырвал бы перед ним собственные кишки, и они бы волочились за мной, облипая пылью, сухими травинками и увядшими цветами (а на них бы садились черные и зеленые мухи, он бы пытался их согнать своей белой мягкой рукой, а они бы роились над ним, и он принялся бы с отвращением от них отмахиваться); а то вдруг я почувствую, что у меня рыбы навсегда и полностью отъели член, либо внезапная приязнь подвигнет меня ласкать до судорог жаб, трупы — все, что предзнаменует мучительную пытку, и еще многое другое; тогда собственная смерть рискует показаться осознанием своего стыда, проявившегося в причудливой игре самых чудовищных манифестаций перед носом любимого существа. И все же однажды я потрогал его волосы.
В лагере под Руйе Поло подвергли некоему подобию казни. Однажды утром его вывели во двор и поставили к стене. Двенадцать солдат прицелились. Офицер крикнул: «Пли!» Раздался залп. Перед глазами Поло поплыло облако. Когда его развязали и он сделал несколько шагов, ему показалось, что он шагает в смерть. Через сутки после того, как я коснулся волос Жана, мне показалось, что я вступил в смерть. Пожалуй, это походило на полет прямо над головками асфоделей.
А однажды под вечер Ритон узнал Эрика за стеклом бистро на Монмартре. Тот просовывал двухфранковую монетку в щель автомата, чтобы, стоя рядом с ним, послушать французские пластинки. Он держался прямо, засунув большие пальцы в карманы и выпустив наружу веером остальные — в той же самой позе, в какой глазел на него Ритон из тени под деревьями бульвара.
Все эти встречи, так и не доведенные до логического завершения, приводили Ритона в такое отчаяние, что у него в животе поднималась буча. Поло сидел в каталажке, а у него не хватало смелости воровать в одиночку. Он почти не выходил из дома.
Общества людей он сторонился, чему немало способствовал голод. Уже давно он подголадывал, да и холод был не свой брат в каморке, за которую он уже давно не платил. Однажды ночью он не смог удержаться. Голод был такой, что мог бы сам насыщать. Он ощущал его в собственном желудке, как некое вещество, готовое к перевариванию. Волнами оно поднималось из живота и подкатывало ко рту, где и улегалось, истощалось до консистенции простого желания. Он ворочался в кровати и хотел думать о Поло, подарившем ему шейный платок, который теперь висел на вбитом в стену гвозде. Мысли о дружбе не превозмогли откровения: он может продать этот вылинявший от стирок кусок шелковой тряпки и выручить за него на кусок хлеба! Но вот кому его продать? Конечно, это подарок, но ведь Поло поймет, что тот спас его друга от голодной смерти.
«Порань я себе ногу, он бы счел вполне нормальным, если бы я остановил кровь его платком, даже если потом пришлось бы платок выбросить».
Его тело откликнулось, словно какой-то орган чуть потискали нежной рукой. Он встал. Комнатка была маленькая, и он тотчас оказался на пороге и вышел. Исполнив все это и сделав еще несколько телодвижений, чтобы спуститься на улицу, он уже позабыл о голоде, но стоило ему выйти на бульвар и прикинуть, куда повернуть, направо или налево, как голод снова накинулся на него со скоростью призового скакуна: он чувствовал, что победоносное животное сбило его с ног и будет топтать копытами до скончания веков. Он повернул направо. Бульвар был сумрачен. Деревья горделиво высились, исполненные какой-то инфернальной радости бытия. Свирепы были даже отбрасываемые ими тени. Ритон пустился в путь. Приходилось рассчитывать на чудо. На наличнике первого этажа какого-то дома, там, где была комната консьержа, он приметил кота. Ритон остановился и, даже не приласкав зверька, взял его на руки. Кот не сопротивлялся, а у Ритона от радости уже выросли крылья, он повернул назад, предвосхищая приятное удовлетворение в желудке. Котяра был толстый и тяжелый. Убийство его превратилось в кошмар.