Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чтобы вы опознали одного человека.
– Из ментов?
– Бывших.
Сейчас ее выгонят с позором. «Посторонним в…» – гласила надпись на табличке. И Дашка – посторонняя здесь. Рисует она кое-как и мозаикой не увлекается. И вообще ничем не увлекается, разве что трупами, а это чересчур оригинально даже для таких оригиналов.
– Во что ты парня втянула? – Брови сходятся над переносицей медленно, как тектонические плиты. В столкновении их рождаются разломы морщин.
– Он меня.
Кивок. И короткий приказ:
– Рассказывай.
Дашку слушают внимательно.
– Любопытно, – толстые пальцы скрылись в бороде. – В девятнадцатом веке был обычай фотографировать мертвых.
– Зачем?
– Память. Тогда смерть все время была рядом. И люди привыкали к ней, не бегали от нее, как сейчас. Они отдавали ей должное и брали то, что могли взять. Траурные кольца и броши, медальоны с локонами волос умершего, портреты, фотографии. Несколько минут ожидания – и тот, чье тело вскоре рассыплется прахом, навеки будет рядом. Иное мышление, деточка.
Адам бы понял. У него самого иное мышление, которое он старается затолкать в рамки нынешнего мира.
– И ты говоришь, что он все повторил…
– Вплоть до лица.
Медленный кивок, и тектонические плиты кожных складок расходятся.
– Пошли.
Один загороженный сеткой закуток сменился другим. И здесь стояла мебель – огромные, в потолок, библиотечные шкафы. Из многочисленных ячеек ласточкиными гнездами выглядывали ящички. Некоторые были выкрашены в красный, другие – в зеленый, третьи сохранили первозданную окраску, но обзавелись табличками.
– Моя коллекция, – пояснил дядя Витя и уставился на шкаф. – Темка рассказывал?
– Да. Таланты собираете.
– Есть такое. И еще карусели чиню. В каруселях – радость. Там детские воспоминания прячутся.
Ну да, кружение, которое кажется бесконечным. Скачут лошадки, гордо ступает пара верблюдов, которые кажутся невообразимо высокими, и Дашка обнимает нагретую солнышком и оттого живую шею.
Но лошадки ей нравятся больше. А вот ракету всегда кто-то да занимает, потому как Дашка – копуша.
– Во-о-от, – протянул дядя Витя, пальцем подцепив ящик.
Вытащив его из ячейки, он аккуратно поставил на столик и велел:
– Смотри.
Дашка не стала отказываться. Внутри лежали белые конверты, пронумерованные и подписанные.
«Савоничи, январь».
И черно-белая фотография гроба. Снимок выглядит старым, но изображение настолько четкое, что различим узор кружева на обивке.
«Маркова, февраль».
Крупным планом взято круглое лицо в рамке белого платка. Выбившаяся прядка лежит на лбу темным завитком, и черными же линиями выделяются брови. Глаза женщины закрыты. Губы поджаты.
Женщина мертва.
– Он делал это раньше?
– Ну… недавно взялся, – дядя Витя стоит в углу между шкафами. – У него был талант, но не хватало везения. Он затевал дело, доводил до конца, а потом выяснялось, что дело его – не оригинально. А ныне очень ценят оригинальность, больше порой, чем здравый смысл.
Мертвецы. Гробы. Надгробия. Черно-белый кладбищенский пейзаж.
Жуть какая!
– Руки у Максимки золотые. За что ни брался, все получалось. Только вот… средненько. Без души. Зато копиист от Бога.
Безымянная жертва обрела имя.
– Вы хорошо его знали? – Дашка перелистывала снимки.
– Как других. Приходил, работал, уходил, исчезал. Я не сторож людям. А про эту его затею… Максик сам мне снимочки оставил. Сказал, что у него наметочки имеются на настоящее дело, на такое, которого уж точно никто не повторял.
– И вы не спросили, что за дело такое?
– Бесполезно. Они ж суеверные все. И Максик особенно, с его-то неудачами. Он исчез, и вот теперь… – дядя Витя развел руками и добавил: – Учти, деточка, я могу и ошибиться.
У Дашки имелся способ проверить. Достав рисунок – результат ночных фантазий, – она протянула его дяде Вите.
– Максик, – ответил бородач. – Похож. А у тебя талант. Был когда-то.
– Был, – согласилась Дашка. – Давно.
Но талант постепенно превратился в способности, а способности уже не мешали жить.
Очередной день прошел в полутумане. Елена работала.
И снова работала.
Она слышала, как щелкает затвор Валиковой камеры, как поскрипывают софиты, выдавливая свет на площадку. Как хрустит пол под ногами и даже как ток течет по жилам кабеля.
Тяжело. И когда день все-таки закончился, Елена без сил упала на диван. Она приняла теплую минералку из Валиковых рук и даже сказала:
– Большое спасибо.
Валик что-то ответил. Но голос его был равнозначен прочим звукам, а потому неразличим среди них.
– Такси вызвать? – Он все-таки докричался с вопросом.
Елена мотнула головой: ей необходимо пройтись: воздух вернет силы.
Она шла, разглядывая город и удивляясь, что раньше не видела его, спрятанный за рекламными щитами. Потускнели витрины, проступили древние стены, обрядились в кружево теней.
Город был прекрасен. Елена наслаждалась каждым мгновением этой прогулки и, увидев собственный дом – невзрачную бетонную коробку, – расстроилась: время чудес прошло.
В подъезде было обыкновенно. И на лестнице тоже. Квартира встретила пустотой: Динка испарилась. И вещи разбросала. Значит, свиданка. Динка всегда нервничает, на свиданку собираясь. Все ей кажется, что этот раз – настоящий и что за ужином последует не трах на съемной квартире, а любовь чистая и до гроба.
Елена собрала чулки, подняла лифчик с силиконовыми вставками, сняла с книжной полки трусики. Динку стало жаль. И себя тоже.
Не существует любви как явления. Есть неконтролируемые выбросы гормонов…
Из Динкиных брюк выпал пакетик. Крохотный прозрачный пакетик с белым порошком.
Елена подняла. Первым порывом ее было отправить находку в унитаз. Вторым – попробовать. Она села на пол и, раскрыв пакетик, втянула воздух ноздрями. Запах не ощущался.
– Динка, Динка… – Елена поддела мизинцем несколько крупинок. Слизнула. Прислушалась.
Вкус отсутствует.
Просто надо иначе. Как в кино. Высыпать на стол, сделать из порошка дорожку и втянуть носом. А потом закрыть глаза и повалиться на спину, отдаваясь не любовнику, а наркотическим грезам…
Нет. Елена вскочила и бегом ринулась в туалет. Высыпав порошок в унитаз, нажала на слив. Шум воды прочистил разум. И осознав, что едва не нарушила собственный запрет – самый категорический из всех запретов, – Елена икнула.