Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот она наконец шевельнулась: оставаясь все так же сидеть на стене, она засовывает руки в карманы шорт и что-то достает. Две фотографии и две булавки. Длинные шляпные булавки, одна с головкой из цветного стекла, другая с перламутровой. Каждую фотографию она сверху протыкает булавкой, а потом осторожно наклоняется и прикалывает фото к помидорам на вершине куста. Булавки прокалывают гладкую кожицу зрелых помидоров, и из ранок вытекает немножко сока. Сок медленно ползет по округлым плодам и блестящими каплями падает на лицо лежащего. Девочка сопровождает падение каждой из этих кроваво-красных слезинок каким-то полушипом-полусвистом.
Она молчит, он тоже. С той поры как она уселась на стену, они не обменялись ни словом. И дальше не будет произнесено ни слова. Одни лишь нечленораздельные звуки — и все. В словах больше нет нужды. Сейчас имеет значение только взгляд — безумный взгляд, застывший, как в зеркале. Небо, вся земля целиком, свет этого лучезарного летнего утра, все покрывается трещинами от неистовства необъятного недвижного взгляда, который объемлет и обращает в стеклянистый камень все, на что он падает, и который истребляет то, что зрит.
Взгляд ее — он долго тлел огнем стыда и страха. Он тлел у нее под веками, которые она неизменно опускала в течение двух лет. Под веками, которые забыли про освежающую теплоту слез. Говорили, будто у нее бегающий взгляд, а то даже и притворный. «Да разве это девочка! — возмущалась ее мать. — Она вечно кривляется, а сама исподтишка поглядывает на вас, точь-в-точь как кошка, которая делает вид, будто заснула, чтобы удобнее было следить за вами и исцарапать, если вы слишком приблизитесь, или удрать». — «Но может, — пыталась защищать ее тетя Коломба, — она просто робеет. Когда вырастет, это у нее пройдет». — «Или усилится, — отвечала Алоиза. — Кстати, раньше она вовсе не была робкой, скорей, даже развязной. Это началось у нее совершенно неожиданно и без всякой причины. Просто она для себя выбрала такой стиль, но только она очень заблуждается, если думает, что своим кривлянием добавит себе интересности. Этим она только раздражает всех. Кривляка рифмуется с макака, а замарашка с дворняжка. Ты меня слышишь, Люси?»
Да, Люси слышала. Люси всегда слышала все сетования и укоры матери, обращенные к ней. Только раньше они не производили на нее впечатления, словно бы скатывались, не затрагивая. К тому же сетования эти раньше произносились шутливым тоном и были окутаны облачком нежности. Теперь же мать высказывала их язвительно и обвиняюще. И раньше Люси слушала довольно рассеянно, иногда с интересом, а иногда заинтригованно, разговоры мамы с подругами и родственницами. Слова тогда обладали магической аурой, фразы, произнесенные взрослыми в полный голос или полушепотом, зачастую были полны тайн, и многие их выражения казались ей загадочными. А потом, у нее ведь был свой собственный мир и свой собственный язык. А как легко, как мягко уравновешивались светлое молчание папы, внушительная немногословность брата, щебет подружек, а главное, долгие лирические излияния Лу-Фе, которые восхитительными спиралями возносились к звездам и далеким планетам. Все пребывало в равновесии, все пребывало в гармонии. Каждый был на своем месте и пользовался присущим ему языком.
Но теперь все это осталось в прошлом. Порядок вещей пошатнулся, равновесие нарушено, гармония исчезла. Язвительные слова матери отдаются сухим эхом во внимательно прислушивающихся ушах Люси. Они глухо лопаются в тишине одиночества, которым Люси окружила себя. Кудахтанье старух-родственниц гнусаво бурчит, вызывая только усмешку. Молчание отца гнетет, как мучительная немота, а немногословные замечания брата свидетельствуют лишь о мерзком притворстве.
Люси все слышала, но никогда не могла ответить, не могла ничего объяснить. У нее не было возможности защититься, даже взглядом. Она отучилась поднимать глаза, смотреть людям в лицо. Однажды утром она утратила свой открытый взгляд, полный доверчивости и ликующего любопытства. Потому что ночью ее брат украл у нее детство, украл счастливую беззаботность. И обременил тайной, чересчур для нее тяжелой и мрачной.
На нее пало бремя не по ее детским силам, бремя, которое гнетет ее, от которого даже веки стали тяжелыми. И это бремя — тело мужчины, навалившееся и придавившее ее, груз страшных угроз, стискивающих ей горло. Она придушена, то есть задушена не до конца. И она отводит взгляд, так как боится, что люди прочтут тайну, записанную в ее теле. Боится, что они обнаружат там, в глубине зрачков, силуэт голого людоеда. Приближающегося к ней голого людоеда с длинными руками, готовыми схватить ее, с жесткими пальцами, растопыренными, чтобы сдавить ей горло, и с этим твердым уродливым членом, что торчит у него между ног. Люси кажется, что ее зрачки — это два коридора, в конце которых в любой момент могут внезапно возникнуть картины, запечатленные в ее теле.
К тому же с тех пор она испытывает недоверие и неприязнь ко взрослым. Потому что теперь ей известно, что такое на самом деле их тела, чем они занимаются по ночам, закрывшись у себя в спальнях. Теперь ей понятны их недомолвки, их кривые улыбки, кислые смешки, когда они упоминают «это», разговаривая о других — никогда о себе самих. В такие минуты их лицемерие, их пошлость вызывает у нее что-то наподобие тошноты. Они стараются не говорить про «это» при детях, по крайней мере открыто, но не способны защитить детей от вторжения «этого» в их жизнь. Они слишком слепые, чтобы распознать злодеев, что скрываются среди них.
Уже давно взрослые стали для Люси другой расой, чуждой и недостойной доверия, расой тех, у кого мутные, удушающие тела. Она старается держаться от них подальше — среди них есть людоеды.
* * *
Ее взгляд — он вызревал в пламени отчаяния и одиночества. Постепенно она отдалилась от своих сверстников, даже от школьных подружек и даже от Лу-Фе. Они ничего не знают и не способны ничего понять. У них сохранился невинный, доверчивый взгляд, они совершенно беззаботно общаются с миром взрослых. Они ведь не попались в лапы людоеда. Их ночи безмятежны, постели чисты, утра счастливы. Они не живут с постоянным ощущением страха в животе, со стыдом и неверием в сердце. На них не давит никакое бремя, им ничто не угрожает. Те же, кто на своем пути встретился с людоедом, остались в придорожной канаве или на чердаке. Их нашли оскверненных, задушенных. Их укрыли землей. Но они хотя бы изведали насилие людоеда один-единственный раз. А она снова и снова подвергается ему. Не проходит недели, чтобы людоед не забрался к ней в комнату. И так продолжается почти три года.
В первый раз Фердинан проник к ней в комнату вскоре после отъезда Лу-Фе в пансион. В ее новую комнату, приготовленную специально для нее, «потому что она уже большая девочка». Как Люси тогда радовалась ей, с какой гордостью расставляла мебель, выбранную по ее вкусу. Мебель из светлого дуба, плетеный сундучок, чтобы складывать в него игрушки, и красивый диван для Лу-Фе.
Она ненавидит эту комнату, а больше всего диван. С той сентябрьской ночи, когда брат в первый раз забрался к ней, комната эта превратилась для нее в тюремную камеру. Людоед уничтожил мирное счастье, царившее в ней, превратил диван в ложе отчаяния, потому что именно на диван он поволок ее, после того как вытащил из постели, на него бросил, а потом уже навалился на нее. Чтобы не оставить следов на вышитой простыне. Люси сразу же попросилась обратно в свою старую комнату, но мама страшно разгневалась из-за ее бессмысленного каприза. Люси умоляла хотя бы убрать из комнаты жуткий этот диван, но и тут Алоиза ничего не желала слушать. И Люси оказалась пленницей своей красивой комнатки с окнами на восходящее солнце, лишенная защиты, обреченная терпеть визиты людоеда.