Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, на чем они находились, по всем меркам следовало назвать горной тропой, шириной не больше полутора футов, что на скальном склоне было неслыханной роскошью. Тропа шла по краю расщелины, в обе ее стороны видимость составляла лишь несколько ярдов. По направлению к морю от того места, где они сидели, на тропе была развилка, одна дорожка шла горизонтально, другая забирала вверх.
Кутред показал на вторую тропу.
– Наверняка эта тропа ведет на самый верх, – сказал он. – Будет хороший обзор. Я пройду по ней, посмотрю, что там. Может быть, найдем дров, разожжем сигнальный костер. Рано или поздно китобои должны будут возвращаться мимо нас.
Еще не скоро, подумал Шеф. И даже тогда они могут пойти мористее прибрежных островков, как они всегда делают, если только не гонятся за стадом гринд. Но Кутред уже уходил, держа наготове свой щит и меч. Кто же мог протоптать эту тропу, размышлял Шеф. Козы? Кто еще может жить здесь, кроме горных козлов? Странно, что они протоптали такую ровную тропу.
Неожиданно вернулись голод и жажда. Шеф скинул с плеч ящик с провизией, вытащил флягу молока, сделал долгий глоток. Поставив флягу назад, он почувствовал, что уныние и отчаяние навалились на его плечи подобно тяжелой ноше.
Вид перед ним расстилался несказанно мрачный: серое море далеко внизу, неустанно накатывающее на серые камни. А над ним лишь скалы и осыпи, поднимающиеся до самого гребня, расположенного высоко-высоко над местом, где сидел Шеф. А за тем еще один гребень, повыше, и еще один, а дальше укутанные вечными снегами вершины. Белые снега и серые камни сливались с небом, с которого были стерты малейшие оттенки цвета. Ни зеленой травки, ни небесной лазури, лишь неизменная бледность высоких широт. Шеф чувствовал себя так, будто находится на краю света, с которого сейчас упадет. У него выступила испарина от усталости и боли, заставив его дрожать на легком, но пронзительном ветерке, который что-то нашептывал горным утесам.
Если он здесь умрет, кто об этом узнает? Чайки и хищные северные поморники склюют его плоть, а потом его кости вечно будут белеть на ветру. Бранд некоторое время станет недоумевать, что произошло. Ему, наверное, и в голову не придет передать весточку на Юг, Годиве и Альфреду. И через пару лет все забудут о нем. В это мгновенье Шефу казалось, что вся его жизнь лишь скопище неотвратимых бед и несчастий. Смерть Рагнара и побои, которые Шеф получал от своего отчима. Спасение Годивы и потеря глаза. Битвы, которые он выиграл, и цена, которую он за них заплатил. Потом драка на песчаной отмели, переход в Гедебю, то, как Хрорик продал его в Каупанг жрецам Пути, опасности на льду, предательство Рагнхильды, смерть маленького Харальда. Все одно к одному: минутные успехи, купленные ценой страданий и потерь. И сейчас он выброшен судьбой на скалу без надежды на спасение, в местах, где с начала времен не ступала нога человека. Может быть, лучше будет уйти сразу, броситься вниз с утеса и исчезнуть навеки.
Шеф обмяк и лег, плечи его упирались в валун, сбоку стоял по-прежнему открытый ящик с провизией. Шеф почувствовал, что на него нисходит видение, захватывая его разум и тело своим изматывающим и возбуждающим экстазом.
* * *
– Я уже говорил тебе, – произнес кто-то. – Помни про волков в небе и змея в море. Это видят язычники, когда смотрят на мир. Теперь гляди на иную картину.
И вот Шеф ощущает себя в теле другого человека, подобно ему изможденного, страдающего, близкого к отчаянию и даже более близкого к смерти. Человек бредет по скалистому склону, не такому крутому, как тот, по которому только что взобрался Шеф. Но человеку хуже, чем Шефу. Что-то тяжелое давит ему на плечи, впивается в них, но он не может скинуть ношу или передать ее другому. Ноша трет его спину, и спина вся в огне – эта знакомая спине Шефа боль наполняет его пониманием и состраданием, боль от недавних побоев, тех, что раздирают кожу и глубоко, до костей, разрезают мясо.
И все же человек с готовностью принимает муки и изнурение. Почему? Он знает, почувствовал Шеф, что чем сильнее он страдает, тем короче окажутся предстоящие ему муки.
Они пришли на место. Где бы оно ни находилось. Человек сбросил свою ношу, большой деревянный брус. Кто-то подобрал его, люди в странных доспехах, не из кольчужной сетки, а из металлических пластин. Они приделали поперечину к столбу.
Так вот что, понял Шеф, это крест. Я вижу распятие. Распятие Белого Христа? Зачем мой бог-покровитель показывает мне это? Мы не христиане. Мы их враги.
Воины распростерли человека на кресте и забили гвозди, по одному в каждое запястье, не в ладони, которые были бы разорваны, как только на них пришелся бы полный вес тела, а между костями предплечья. Еще один в ноги, трудно пробить одним гвоздем сразу обе. К счастью, в этот момент боль не доходила до наблюдающего сознания Шефа. Оно со стороны сурово взирало на людей, взявшихся за жестокое дело.
Работали они споро, как будто бы уже много раз делали это раньше, переговариваясь между собой на языке, которого Шеф не понимал. Но со временем ему удалось разобрать одно-два слова: hamar, говорили они, nagal. Но крест они называли не rood, как ожидал Шеф, а как-то вроде crouchem. Римские воины, как и рассказывали Шефу, но говорящие на одном из германских диалектов, с вкраплениями вульгарной кухонной латыни.
Человек на кресте лишился чувств. Затем глаза его открылись снова, и он вглядывался, как Шеф сейчас, как Шеф несколько лет назад, после того, как его ослепили. Затем явилось видение Эдмунда, замученного христианского короля, бредущего к нему с собственным позвоночником в руках, а потом уходящего куда-то. Значит, это место, куда попадают христиане, как язычники попадают в Вальгаллу.
Солнце уже начало садиться за Голгофой. В течение нескольких кратких секунд Шеф видел его так, как видел его умирающий человек, Богочеловек. Не колесница, влекомая испуганными лошадьми и преследуемая алчными волками, в которую верят язычники, как и земля с морем не были логовом гигантских змеев, ищущих человечеству погибели. То, что видел Распятый, было не колесницей и не золотым диском, а склоненным вниз сияющим бородатым ликом, исполненным одновременно и суровости и сострадания. Он взирал на мир, где его творения простирали к нему руки и просили помощи, пощады, милосердия.
– Элои, Элои! – вскричал умирающий, – ламма савахфани? Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?
Сияющий лик ответил: нет. Это не забвение, а забота. Горькое искупление за грехи мира, ответ на тянущиеся к небу руки. А теперь последнее милосердие.
Из рядов выстроившихся у подножия креста воинов вышел человек в красном плаще поверх доспехов и с красным султаном на железном шлеме.
– Inoh, – сказал он на том же полугерманском жаргоне, на котором говорили его солдаты, – giba mе thin lancea. Хватит, дай мне твое копье.
У губ умирающего оказалась губка, он яростно впился в нее, ощутил вкус винного уксуса, который ежедневно выдавали воинам, чтобы смешивать его с водой. Благословенной влагой потек он по его пересохшей гортани, вкуснее всего, что он когда-либо пил, а центурион снял с копья губку, перехватил древко парой футов ниже и вонзил копье под ребра Распятого, целясь ему в сердце.