Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Незадолго до отправки на фронт поехала в Москву проститься с тетей Настей. На Курском вокзале совершенно случайно встретилась с М. Дувановой и И. Папихиной. Сфотографировались на память, а потом Ирина прислала мне на фронт нашу фотографию.
В последние дни пребывания в школе никаких занятий не было, хотя режим по-прежнему соблюдался строго: как и прежде, подъем в 6.00, отбой в 22.00, в столовую и обратно — строем, обязательно с песней. Но мы в эти дни почувствовали себя свободнее, допускали всякого рода вольности и даже дерзости, жили по принципу: дальше фронта не пошлют. Помню, как однажды сержант велела мне что-то сделать. А я, стоя перед командиром, крутила в руках ремень и дерзко ответила: «Сначала ты, Маша, а потом я». Маша Дуванова даже растерялась: ведь я всегда была дисциплинированной и исполнительной курсанткой. И вдруг она буквально рявкнула: «Младший сержант! Выполняйте приказание!» Мне стало стыдно, Маша пользовалась авторитетом у всех девчат, мы с большим уважением относились к ней. Что со мной случилось, трудно объяснить. Возможно, не выдержала огромных перегрузок последних дней или поддалась общему настроению.
Потом началась экипировка для фронта. И вновь, уже в третий раз, нам выдали новое обмундирование. Помимо хлопчатобумажных костюмов и шинелей мы получили ватные брюки и телогрейки, теплое белье и портянки, варежки с двумя пальцами, чтобы стрелять было удобно. Еще нам выдали американские белые пуховые чулки в резиночку. Они были очень теплые, мягкие, приятные, но очень непрактичные в носке, так что вскоре после прибытия на фронт мы их повыбрасывали.
Мы ехали на фронт со своими снайперскими винтовками, с которыми уже свыклись, почти сроднились. Перед дорогой заново провели пристрелку, почистили, смазали, надели чехлы на оптические прицелы и обмотали их тряпками, чтобы не повредить в дороге эти очень чувствительные приборы.
Торжественно прошел выпускной вечер. Огромный зал школьной столовой выглядел празднично, нарядно. Много речей, добрых пожеланий, музыки, хороший ужин. Впервые на столах появилось вино. Напоследок после ужина мы «объяснились» с доносчицами (было у нас две таких), но не слишком сильно, жалко стало.
И вот последняя ночь в школе. Не спится, однако никто не разговаривает, все лежат молча. На душе немного тревожно. Страшно. Как все сложится? Что нас ожидает?
Наступил день 25 ноября 1944 года, день отъезда. В последний раз выстроились на плацу перед школой. Выносится Знамя школы, и строй замирает при его появлении. Короткий митинг, прощальные речи, напутствия, пожелания. Затем — команда: «Напра-во! Ша-гом марш!» Зазвучали звуки марша, впереди алым пламенем полыхнуло Знамя, и колонна твердо отпечатала первый шаг. Шаг, приблизивший нас к фронту. В этот момент я почувствовала, как мое сердце вдруг сильно-сильно забилось, а потом будто ухнуло куда-то вниз. От страха? От волнения? От ожидавшей впереди неизвестности? Наверное, от всего вместе.
Колонна, растянувшаяся на многие десятки метров, вышла за ворота школы. Впереди — школьное Знамя, духовой оркестр.
Мы снова идем в Подольск, но теперь на железнодорожную станцию, где нас ждет состав. Как и всегда, когда мы проходили по городу, на тротуарах стояли толпы людей, главным образом женщины, многие плакали, что-то кричали нам. Все как всегда, только мы уже другие, не те, что в марте 1944 года нестройной толпой шли по городу, с любопытством оглядываясь по сторонам. Сейчас мы шли строгой колонной, в полном военном снаряжении, молчаливые, сосредоточенные. Шли солдаты. Нас было 559.
Командир отделения Маша Дуванова тоже рвалась на фронт, но ее не отпустили. А в тот день, 25 ноября, Маша шагала рядом с колонной, около меня, и несла мой вещмешок. Это не положено, но замечаний никто не делал. Кто-то из девчат ревниво проворчал: «Можно подумать, что в отделении одна только Жукова». Но я была младшей в отделении и решила, что Маша, никогда не позволявшая себе никого выделять, в этот раз изменила своему правилу именно по этой причине.
Пришли на станцию, там нас уже ждал военный эшелон. Последнее прощание, последние напутствия. По команде грузимся в теплушки. Поезд трогается.
Прощай, школа.
Война, фронт… Об этом уже написано очень много книг: художественных и документальных, искренних и не очень; в одних правдиво отображаются события тех лет, в других — сплошная фальсификация и откровенная ложь.
Так получилось, что на фронт я попала только в конце 1944 года. На фронте была недолго, но знаю, что такое война. Со своим полком пришлось мне быть в обороне и в наступлении, в полной мере познать горечь отступления и трагедию многодневного окружения. Я испытала на себе бомбежки, артиллерийский и минометный огонь. Мерзла в снегу на нейтральной полосе, выслеживая цель для поражения, и мокла в районе Мазурских озер. Ухаживала за ранеными и сама лежала в госпитале, а потом, в разгар кровопролитных боев, сдавала кровь для раненых. Обретала и теряла друзей. Чудом избежала смерти и чуть не попала в плен. Тяжелые переживания, физические и моральные перегрузки, холод, голод, хроническое недосыпание, грязный окопный быт — это тоже война. И все это вместилось в несколько невероятно тяжелых месяцев.
И все-таки писать о самой войне мне очень трудно по многим причинам. Во-первых, о ней столько уже сказано, что мои воспоминания могут показаться мелкими, обыденными и неинтересными. Кроме того, за шестьдесят лет, прошедших после войны, что-то совершенно стерлось из памяти, а многие события будто сместились в моем сознании и во времени, и в пространстве, я не могу восстановить их в той последовательности, в которой они происходили, отделить главное от второстепенного. Нельзя не учитывать также, что я была рядовым солдатом, поэтому разработка и осуществление военных операций даже местного значения для меня оставались как бы за кадром. Я видела войну в основном через оптический прицел снайперской винтовки…
Впереди — фронт.
Поезд вез нас на запад. Нас — это целый эшелон девчонок, средний возраст которых вряд ли превышал 20–22 года. Наш состав состоял из длинного ряда теплушек, в которых до войны возили грузы и скот. Теперь везут солдат. В теплушках — опять нары, как в казарме, но уже без матрацев, подушек и прочих постельных принадлежностей. Не помню точно, но мне кажется, что спали мы на голых досках, подстелив под себя одну половину шинели и прикрывшись другой. В середине теплушки — пузатая чугунная печка «буржуйка». Она немного обогревала нас, на ней же мы готовили себе пищу, кипятили чай. Всю дорогу питались концентратами, из которых варили нечто среднее между супом и кашей. Вместо хлеба получали сухари, а вместо мяса — селедку. Когда мы с тоской глядели в свои котелки, в которых изо дня в день было одно и то же варево, грызли черные сухари или обсасывали селедочные скелеты, всегда вспоминали наше шикарное школьное питание и горестно вздыхали.
Что мы чувствовали тогда, кто как вел себя, плакали ли девчонки, страдали ли — не помню. Зато запомнилось другое: как пели подряд все наши школьные песни, как подолгу, несмотря на холодную погоду, сидели у открытой двери теплушки и смотрели на проплывавшие мимо поля, рощи, деревья. Помню, с каким удовольствием на каждой станции выскакивали из вагонов, чтобы подышать воздухом, поразмяться, умыться холодной водицей из колодца или водокачки. Никогда не забыть мне простых русских женщин, встречавших нас на всех станциях, горестно причитавших о судьбе чужих девчонок, старавшихся угостить немудреной снедью. Мы отказывались, понимали, что они от себя отрывали совсем не лишний в семье кусок, но женщины настойчиво совали нам что-то в руки и говорили: «Может, и моего кто-нибудь угостит».