Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гораздый ты врать, пес шелудивый. Не хватило силы молчать, все разболтал, дорогу показал по чертежу нашему. Приютили мы тебя, поили, кормили, а ты… — Евлампий передохнул и звонко, оглушительно выкрикнул: — Пес! Пес поганый!
— Отец родной! — Егорка со стуком обрушился на колени. — Ни словом перед тобой не соврал! Истинно так было, как рассказываю!
Евлампий перехватил палочку, ткнул ей Егорку в плечо, снова крикнул:
— Обернись!
Даже позвонок хрустнул — так Егорка стремительно повернул голову. И сник, будто травяной стебель, переломленный у самого основания. За спиной у него, неслышно появившись, стоял Мирон. В ободранной одежде, исхудалый, будто его обтесали, и так избитый, что вместо лица маячил в полутьме избы сплошной синяк. Рука, замотанная грязной тряпицей, висела на перевязи. С большим боем, видно, вырывался парень из своего неожиданного плена.
— Мирон… — Егорка пополз к нему на коленях, но Евлампий снова ткнул его палочкой и осек:
— Замолчь!
Мирон отшагнул в сторону, толкнул дверь, и она широко распахнулась, впуская мужиков, которые стояли на крыльце. Они молча вздернули Егорку с пола, вытащили его на улицу и скорым шагом повели к берегу речки. «Утопят!» — охнул Егорка.
Но топить его никто не собирался. С ним по-иному обошлись. Быстро и немудрено. У берега, на быстрой, текучей воде, покачивался маленький плотик, связанный из мелких бревешек. На этот плотик, будто на пуховую перину, Егорку и уложили, прихватив веревками руки и ноги. Длинным шестом оттолкнули плотик от берега, и слышно было, как кто-то из мужиков сказал:
— Пускай о нем Господь печалится…
Река, возле деревни еще довольно широкая и спокойная, дальше стремительно съеживалась, вскипая белыми бурунами, как кипяток в чугуне, вздымалась всей мощью и силой и билась в узком створе между двумя высокими каменными берегами. Егорка увидел высокое небо с реденькими белесыми облаками, разинул рот, чтобы крикнуть, и подавился: плотик, угодив в тугую воронку, ушел под воду. Но его тут же вынесло и потащило дальше, встряхивая на крутой волне и бросая из стороны в сторону, словно телегу на глубоких ухабах. Небо, облака, каменный срез высокого берега и — темная, зеленая вода. А затем — спасительный глоток воздуха и новая водяная яма, в которую падал плотик так стремительно, что пронзало судорогой. Егорка даже не успевал крикнуть от ужаса и отчаяния.
Несколько раз плотик со стуком проскакивал по верхушкам подводных камней и бревешки больно били в спину, словно хотели переломать Егорке хребет еще до того, как он захлебнется и утонет. Сама смерть летела рядом по горной реке, припадала к человеку, распластанному на плотике, но медлила, черная, желая вволю натешиться.
Егорка дергался руками и ногами, но мокрые веревки держали крепко, а сил оставалось все меньше. И вдруг, когда с крутой и высокой волны бросило вниз, он взвыл от страшного удара, захлебнулся водой, рванулся и спиной ощутил, что бревна плотика под ним рассыпались. Руки и ноги были свободны. Егорка вынырнул и с такой силой, внезапно прорезавшейся в нем, замолотил руками, на которых болтались обрывки веревки, что даже различил в сплошном шуме реки, как ладони шлепают по воде.
На последнем издыхании Егорка вырвался из стремнины. Увидел перед собой кусок пологого берега и уже почти в беспамятстве ощутил под ногами каменистое дно. Вылетел на берег и бросился бежать прочь от реки. Но жгучая боль пересекла живот, кинула его на траву и скрючила в три погибели. Егорка мычал, отплевывался, обливался слезами от этой боли, рвущей его на части, и даже не чуял, как по ногам, охолодалым от ледяной воды, течет тепло — его хлестал, выворачивая наизнанку, жестокий понос.
К вечеру он мало-мало пришел в себя. Прополоскал в речке штаны, вымылся сам и, голый, улегся на плоском камне, нагревшемся за день на солнце. Смотрел в небо, по которому плыли все те же реденькие белесые облака, и радость, которая его охватила, когда понял, что остался жив, стала быстро истаивать. Куда теперь? К староверам ему ходу не было. Привяжут еще раз к плотику, теперь уже покрепче, и пустят вниз по речке: пускай Господь печалится… Добираться до ряженого генерала Цезаря и проситься у него на разбойную службу не лежала душа. Оставалась, как в сказке, еще третья дорога, но Егорка про нее даже думать боялся: при одном воспоминании об узкой горной тропе душу стискивала холодная тоска. Правда, догадывался он, что есть через Кедровый кряж другой путь, ведь коров и коней, которые в изобильном количестве имелись у староверов, через узкую горную тропу не перетащишь, да и люди Цезаря не по воздуху перелетели, вон у них сколько добра всякого. Но где искать этот другой путь? Куда идти? Да и в чем идти, если остались только штаны и рваная рубаха; добрые кожаные сапоги забрала река — он даже и вспомнить не мог, когда из них выскочил…
На ночь Егорка устроился в ельнике, наломав лапнику и сложив себе нехитрое лежбище. Переночевал, а утром поднялся и пошел прямо на восход солнца, начертив по памяти прямую тропинку от речки и надеясь со временем выбраться на знакомый путь, который привел бы его к поселению Цезаря. Из трех плохих дорог Егорка выбрал ту, которая показалась чуть-чуть лучше двух остальных. А что еще оставалось делать? Помирать-то ему не хотелось.
В первый же день он в кровь сбил босые ноги, и теперь каждый шаг давался ему с трудом и стоном. Но Егорка, не останавливаясь, шел и шел, намертво стискивая зубы. Через два дня выбрался на знакомые места и даже отыскал след давней ночевки с Мироном и с Никифором: кострище, две рогатины и палка-перекладина, на которую вешали котелок с варевом. Обшарил вокруг траву — может, случайно какой съестной кусок обронили? Нет, не обронили.
По чертежу, как запомнил Егорка, неподалеку должен был течь ручей, к которому они, сберегая время, не стали перебираться через каменную гряду. Теперь же он решил дойти до ручья — может, какую рыбешку удастся выловить: голод придавливал все сильнее, а ягодами забить его никак не удавалось. Егорка поднялся на гряду, осторожно стал спускаться вниз, стараясь ступать на плоские камни, чтобы не ранить и без того покалеченные ноги, и вдруг присел, раздувая ноздри, забыв о боли и кровящих подошвах: он учуял в теплом стоялом воздухе запах дыма.
Пробрался на этот запах, залег под кривой сосенкой и огляделся: внизу поблескивал под солнцем быстрый извилистый ручей, на берегу стоял шалаш, сложенный из жердей и накрытый высохшей уже травой. Возле шалаша горел костер, над которым висел закопченный до аспидной черноты котелок, а в котелке булькала каша. Ее запах кружил Егорке голову. Где же люди? Словно отзываясь на этот безмолвный вопрос, вышел из-за шалаша, твердо ступая по земле тяжелыми ногами, обутыми в бродни, косматый, огромный мужик. В руках он держал старательский лоток. «Аха-ха, — сразу сообразил Егорка, — генеральское войско, по всему видать, еще и золотишко здесь промышляет!» Он даже не сомневался, что одинокий старатель — из той же бражки, что и Ванька Петля. А кто еще здесь мог быть?
Мужик стащил бродни, забросил их на скат шалаша сушиться и, сняв с костра котелок, принялся за еду. Хлебал кашу, выворачивая ее из котелка полной ложкой, обжигался и запивал водой из деревянного ведерка, которое стояло под рукой. Егорка сглатывал слюну, давился и готов уже был спуститься вниз, попросить Христа ради хотя бы крошку этой каши, потому что не было никаких сил терпеть. Но продолжал лежать и не шевелился. Сильнее голода было каторжное чувство опасности. Понимал Егорка, что косматый старатель даже слушать его не станет, а просто убьет и закапывать не будет, в ручье притопит, чтобы землю не ковырять. И сделать так, по Егоркиному разумению, должен был любой, кто оказался бы на месте одинокого старателя. А как иначе? В таких глухих местах долго выбирать не приходится: кто первый стрелит, тот и жив. Он и сам бы так же поступил, да только ручонки у него сейчас короткие: ни ружья, ни топора, ни ножа не имеется, а с палкой или с камнем на такого бугая кидаться — все равно, что на гранитный валун с высоты вниз головой прыгать.