Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В счастливейшую сень
Благословен, пришед,
Под скромный кров, спасение от бед!
— Слышишь? — сказал Споффорд, откинувшись на своем скрипучем стуле. Пирс вслушался, вначале ничего не было, просто ночь, а потом слабое, но близкое, как шепот в самое ухо, мистическое загробное уханье.
— Сова, — сказал Споффорд.
Кто?
— Сова, — повторил Пирс. — Ага, здорово.
Он стал читать дальше:
Здесь нет ни похоти до власти,
Ни жажды ветреницы-славы,
Ни зависти, ни треволнений,
Подобных аспидам Египта.
Племя аспидов? Змеи. Gitano — так, кажется, будет по-испански, что, конечно, означает «цыгане»; цыганские змеи…
Ни та, что вслед за Сфинксом носит
Лик женский над звериным лоном,
Чей глас лукавый отвращает
Нарцисса нынешнее семя
От вод и гонит вслед за Эхо.
Незваная, она появилась перед Пирсом так неожиданно и ярко, что у него перехватило дыхание: ее бронзовые волосы коротко, по-солдатски острижены, цыганская кожа атласно блестит от масла. Только что вернулась из Европы, с пляжей Арубы, зашла, чтобы сделать ему сюрприз. Я привезла с собой подружку, сказала она. Ее лицо было ясным, бесхитростным, ни у одной таможенной ищейки оно не вызвало бы и тени подозрения, но, конечно, она осталась собой — «que en salvas impertinentes/ la polvera del tiempo mas preciso» , — он понятия не имел, что Гонгора хотел этим сказать, та, что в дерзких оговорках щедро сыплет порошок, так осторожно отмеряемый во время оно, — но та дама из Арубы была белой, свежей, как утренний морозец, резкая линия ноздрей, и эти ноздри втягивали в себя порошок, просыпанный в дерзких оговорках, все сразу, без остатка.
…acaba en mortal fiera
esfinge bachillera…
Сфинкс. Внизу все звериное: она сидела (он видел как наяву, и это согревало грудь, как кокаин) в его шикарном кресле, в рубашке и туфлях на платформе, и больше ничего, маленькая вышитая подушка летела к ее ногам — чтобы он мог встать на колени и потрудиться.
Сeremonia profana
que la sinceridad burla villana
sobre el corvo cayado
Ceremonia profana: деревенская простота, опирающаяся на пастуший посох, взглянула бы на это с недоуменным презрением. Сомнительно. Если бы только здоровенный детина, корпящий над любовным посланием в соседней комнате, мог тогда там оказаться, мог взглянуть на эту церемонию…
— Хочешь пива? — спросил, поднимаясь, Споффорд.
— Да, конечно, — сказал Пирс.
— Оно не очень холодное, — сказал Споффорд, сунув ему в руки пыльную бутылку. — Но ты же парень изощренный, правда? Ты можешь пить пиво на английский манер?
— Конечно, — сказал Пирс. — Изощренный, это уж точно.
— Что это за книжка?
Пирс показал.
— Пасторали, — сказал он. — Стихи об изощренцах, которые уезжают из города в деревню.
— Правда? Интересно.
— О том, насколько прекраснее здесь, чем там.
Споффорд отхлебнул пива, прислонившись к дверному косяку.
— Здесь ведь и вправду хорошо, — сказал он. — Перебирался бы ты сюда насовсем.
— Хм, — сказал Пирс. — Не знаю только, смогу ли заработать здесь на жизнь.
— А не все ли равно, где заниматься историей?
— Ну, в каком-то смысле — все равно.
— Вот и перебирайся. Будешь историком. Здешним историком — Лавочку открою, — сказал, смеясь, Пирс. Он отложил книгу и встал. Они вышли со Споффордом за дверь в освещенную яркой луной ночь. Пират поднял голову и стукнул хвостом о доски маленького крыльца. Споффорд отошел на несколько шагов от дома, чтобы помочиться.
Такое все настоящее, такое настоящее, подумал Пирс; а он и забыл; он успел забыть это чередование настоящих запахов, эту замечательную насыщенность воздуха. Светлячки, он забыл светлячков. Я бы хотел, подумал он, хотел бы я…
— Ты мог бы написать историю Дальних гор, — сказал Споффорд, застегиваясь. — Материал есть.
— Краеведение, — сказал Пирс. — Интересное направление. Только не мое, — добавил он, представив себе, как все это будет выглядеть: поле, огороженное невысокой каменной стеной, высоченная трава, покрытые лишайником валуны, старая яблоня. Светлячки, мерцающие в колючей темноте. Не его направление; его направление и дальше, и ближе, во всяком случае, по ту сторону всего этого, ему бродить геометрически выверенными кривыми, сквозь эмблематические арки, мимо статуй, темным лабиринтом из подстриженных кустов, чтобы вывернуть в конце концов на сумеречную аллею, в конце которой — обелиск.
Открою лавочку. Когда-то, мальчишкой, когда он впервые решил стать или понял, что станет историком, у него было смутное предчувствие, что он будет заниматься именно этим, что историки именно этим и занимаются, открывают лавочки, отпуская историю в мелкую розницу тем, кто испытывает в ней нужду.
А вышло все совсем не так, подумал он, глядя на луну, вышло все совсем иначе. И все же.
В счастливейшую сень благословен, пришед: бегство было во благо. Конечно, куда бы он ни сбежал, она последует за ним. Esflnge , Сфинкс chalkokrotos , не собственной персоной, конечно, это она достаточно ясно дала ему понять, не собственной персоной, но все же не менее зримо.
— Слышишь? — сказал Споффорд.
Сова, птица мудрости Афины, она же — ночи непотребнейшая птица (а эти гонгоризмы прилипчивы, подумал он), вновь задала свой единственный вопрос.[32]
Пирс верил, что способность к истории может быть врожденной, как музыкальный или математический дар, и коль уж она есть, то и проявиться должна достаточно рано. Вот как в нем, например.
Правда и то, считал он, что, не обладая такого рода талантом, человек может все-таки посвятить себя определенной науке и заниматься ею и, за счет старания и усердия, обойтись без оного — это не касается разве что математиков и великих шахматистов, — но талант, он все-таки остается при этом талантом. И дело не в какой-то там уникальной памяти, которой у Пирса вообще-то не было, и не в интересе к прошлому, преклонении перед живописной древностью как таковой — качестве, которым его отец Аксель безусловно обладал, хотя Пирс считал его абсолютно лишенным чувства истории. Одной из составляющих было живое воображение, и оно-то у Пирса было, студентом он умудрялся с удовольствием рыться в статистических отчетах о трансальпийском товарообороте XVI века или в трудах по кораблестроительной технике викингов, потому что перед мысленным взором у него всегда была драма живых людей, занятых реальными делами, конечно увязших в паутине истории, но не осознающих этого; эти мужчины и женщины действовали и говорили, мечтали и играли в какие-то свои игры, раз и навсегда приговоренные делать то, что они сделали (в конце концов они все уже умерли), — и в то же время свободные в пределах выделенного им времени, свободные надеяться и каяться, винить себя за ошибки и благодарить Бога за успех.