Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчаливым вставанием мы почтили память государя Николая П.
Когда через год, 3 июля 1919 года, в Екатеринодаре в № 143 «Свободной речи» я привел эту мою речь, то какая-то социал-сепаратистская кубанская газетка высмеяла нас, и в окне какого-то местного пресс-бюро была выставлена моя статья, обведенная красным карандашом и с таковой же надписью: «Вот они, кадеты-царисты!!!» Так политические и партийные страсти бушевали в двух шагах от Ставки Деникина!
Почти ежедневно происходили всякого рода заседания в душных комнатах маленьких домов. Только два раза я, деревенский житель, вырвался за это лето из Москвы.
Провизия страшно дорожала, часто был недостаток продуктов, огромные хвосты у лавок. Москва питалась мешочниками. В конце июля по приглашению Шнеерзона, к.-д., бывшего черниговского раввина, а теперь организатора каких-то кооперативных учреждений в Рязани, выдающегося по энергии организатора, я, госпожа X. и еще двое поехали в Рязань за продуктами. На железных дорогах была мука тогда ездить, и мы решились поехать на пароходе. До Рязани по железной дороге езды часов пять-шесть, а на пароходе двое суток, так что, оставаясь в Рязани лишь от утра до вечера, мы всего проездили более четырех суток! Но какая прелесть была эта поездка на маленьком пароходике, вырванная из московского лета!
Старые московские монастыри с башнями и бойницами, историческое село Коломенское с его шатровой церковью-пасхой, барские усадьбы в старых парках, шлюзы по Москве-реке, знаменитые бронницкие заливные луга с рядами косцов, Коломна с монастырями, церквами, лесистые высокие берега Оки. До Коломны сутки, и сутки до Рязани. Все время по Москве-реке запах скошенного сена с близких берегов, а ночью – таборы и костры косцов. От пристани до Рязани мы прошли поемными лугами пешком.
Мы закупили при посредстве гостеприимного Шнеерзона чуть не за полцены против московских цен много муки, крупы, окороков и прочего и провезли все благополучно в Москву, несмотря на два обыска парохода из-за преследуемого мешочничества. Мы дали продукты запрятать пароходной прислуге. Почему-то конфисковали только флакончик с одеколоном.
Другой раз я поехал с графом С.Л. Толстым на два дня к графу Д.А. Олсуфьеву, в г. Дмитров. Он жил в хорошем доме с тенистым садом покойного своего брата, дмитровского предводителя. В городке много зелени. Граф С.Л. Толстой хороший музыкант, много играл на рояле. Мы много играли в шахматы. Познакомился со стариком Кропоткиным, который снимал комнаты у Олсуфьева в виде дачи и приехал на следующий день из Москвы. Он очень мирный и национальный анархист.
Конечно, велись и политические разговоры. В Москве тогда был очень влиятельной особой германский посол граф Мирбах и немецкая ориентация все более развивалась. Преклонение перед немецкой силой, растерянность и отсутствие национального достоинства у правых заходили очень далеко. И тут граф Олсуфьев, член Государственного совета от саратовского земства, горячился и упрекал меня, что мы, к.-д., худшие враги России (тоже «враги народа»!), что, если бы мы не упорствовали, Мирбах уже давно привел бы войска и прогнал бы большевиков и т. д. Я спокойно возразил ему, что по моральным соображениям мы не хотим изменять союзникам, хотя в международной политике моральные соображения еще не играют пока надлежащей роли; но и по соображениям чисто практическим, по данным стратегического, политического и экономического характера, мы убежденно стоим на союзнической ориентации, имея в виду будущий мирный конгресс и неминуемый разгром германского милитаризма. Присутствовавшая при споре дама потом пожала мне руку и сказала, что ее покойный отец был бы всецело на моей стороне. Это была графиня Милютина, дочь военного министра, который еще при Александре II предвидел пагубность для России германофильской политики.
Графиня Милютина, друг дома графов Олсуфьевых, жила в своем доме рядом, построенном на той же усадьбе.
Но Олсуфьев не унимался и договорился до следующего: «Пусть немцы, освободив нас от большевиков, превратят Россию лет на пятьдесят в германскую провинцию. Какое благоденствие наступит у нас! Они покроют Россию сетью шоссе и железных дорог…» и т. д.
Но, несмотря на политику, поездка в Дмитров тоже оставила хорошее впечатление свежести и зелени. Помещиков в Дмитровском уезде еще не трогали, а в свою Волынщину, Рузского уезда, я уже не мог ехать. В середине лета многие уездные наркомы стали выселять помещиков и их управляющих. Постановили выселить моего одного знакомого помещика. Но он был в хороших отношениях с местными крестьянами, и волостной совет отказался это выполнить. Тогда приехал из уездного города комиссар, бойкий еврейчик лет 18—19 с понятыми, увез его от больной жены и детей за 40 верст в город, где он и просидел в тюрьме недели три. Как у человека нервного, у него отнялись ноги, и в Москву он приехал совсем больной. Он человек прогрессивного направления и отнюдь не шовинист, стал с ненавистью говорить о «жидах». Так воздействовало непосредственное участие евреев в причиненных бедствиях на обывателей.
Наша Волынщина разгромлена не была, и впоследствии, говорят, там было коммунальное хозяйство.
В Москве я еще раз был арестован. Когда к осени большинство наших арестованных в мае было выпущено, а обыски у нас и, в частности, у меня прекратились, я часто бывал у себя на квартире и даже спал по нескольку ночей подряд дома. Только что я раз лег в постель в 2 часа ночи, раздается стук в окно и голоса. Я встал, но не зажигаю электричество. Стук и голоса усиливаются. Приходит встревоженная племянница. Я все не отвечаю. Через несколько минут звонок из передней и стук в дверь. Входят для производства обыска красноармейцы в сопровождении моего бухгалтера, который был председателем домового комитета, мною же назначенного, так как дом наш был особняк. Требую ордер на обыск. Показывают. Подробно осмотрели всю квартиру, перерыли мой письменный стол и бумаги; всего часа полтора провозились. Как всегда, фуражки и шапки набекрень, папиросы в зубах, неистово курят мои папиросы. Горничная племянницы дрожит, стучит зубами. «Что, – говорю я, – боитесь? Вон сколько женихов понаехало! Такие же русские люди, небось не обидят». Ухмыляются: «Конечно, такие же люди, к чему обижать!» – «В отдельности, – говорю, – каждый из вас хороший парень, а как в толпе, да натравят вас начальники ваши, то своих же русских убиваете, как зверей». Забрав бумаги, еще кое-что, кошелек с монетами, оставшимися от заграничных путешествий, между прочим египетский золотой и несколько золотых луидоров и фунтов, приказывают садиться и объявляют, что я, племянница и камердинер арестованы, и выводят нас на двор. «Где же, – спрашиваю, – автомобиль? Я привык в автомобиле в тюрьму ездить». – «Да вам тут же, рядом». Оказывается, нас повели в соседний особняк Соловых, где помещалась военная контрразведка.
В сводчатой комнате старого особняка уже сидело несколько мужчин и женщин, потом подвели еще нескольких, между прочим аббата Абрикосова. Мы всю ночь продремали сидя, и на допрос нас стали вызывать лишь после обеда. На обед нам дали какой-то бурды. Племянница ничего не ела, я ел только черный хлеб, а служащий наш съел все три тарелки супа.
Следователь допытывался, имел ли я отношение к какой-то экспедиции Абрикосова на Мурман. Так как ни я, ни племянница ничего не знали и ясна была наша полная неприкосновенность к этому делу, то следователь нас сейчас же отпустил. Я требовал было указать, по чьему доносу я арестован, но он, корректно в общем себя ведший, отказал. Так я и во второй раз при аресте не узнал, за что арестован. Думаю, что разыскивали моего племянника, который, к счастью, накануне выехал в Добровольческую армию. Через несколько дней вернули все забранные бумаги и вещи, даже иностранные деньги. Не возвратили лишь «оружие» – дамское ружье племянницы – и мою предводительскую шпагу с клинком, вывезенную мной из Толедо.