Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Были, кроме поименованных, и другие – основные, уважаемые, встречаемые хитниками с принятым здесь свободным запанибратством, а все-таки и с оттенком нежного почтения. Крылов, конечно, понимал, что никогда не станет таким, как эти люди, что место его в хите – пожизненно третьестепенное. В то же время что-то подсказывало Крылову: он на самом деле попал туда, куда надо, он очень важен для сообщества, просто не знает пока, в чем эта важность состоит.
* * *
Загадка разрешилась, когда в жизни Крылова обозначился и занял место профессор Анфилогов. Крылов поступил на исторический факультет в память о том краеведческом музее, что сгнил в распаренных подвалах городской администрации, и кости мамонта снова распались, точно и не было никакого восстановления на металлическом каркасе в купольной зале; теперь костяные крашеные бревна, пребывавшие в новой неизвестности, имели гораздо меньше отношения к мертвому великану, чем когда они лежали, замытые, в плотном и тусклом доисторическом песке. На этом примере Крылов увидал, что произошла необратимая порча истории; он догадывался, что такое происходит довольно часто. Крылов имел уже опыт разысканий в жировых отложениях засалившейся речки, которую горожане, бросавшие туда предметики, воспринимали, несмотря на малость и узость обленившейся Леты, как область небытия. В мыслях он видел себя новым Индианой Джонсом, проникающим в аппендиксы пространства и времени, какими представлялись ему, к примеру, горнозаводские подземелья или пыльные и чуть мерцающие старые чердаки. Вдохновленный примером Меньшикова, раскопавшего подле одного совхозного коровника черное серебряное блюдо и несколько редких, петровской чеканки, медных монет, похожих на обломанные с конвертов почтовые сургучи, Крылов копил на хороший металлоискатель.
Профессор Анфилогов читал начинающим гуманитариям длинный и занудный историко-философский курс. Обыкновенно университетское начальство, следуя административному инстинкту, благоволило занудам – но Анфилогова просто ненавидело, а отчего не вышибало, непонятно. Сдать Анфилогову экзамен было возможно только при условии знания лекций, никак не заменяемых библиотекой и представлявших собой концентрированный коктейль из источников, чей рецепт словно бы содержал особый фирменный секрет. Факультетские эфемериды, бледные нежные прогульщики, на которых скука анфилоговских лекций действовала наподобие хлороформа, накануне зимней сессии восполняли свое отсутствие сложнейшей мимикрией – но практически все погибали в ледяной экзаменационной комнате, где профессор сидел в угловато накинутом пальто, цокая белыми ногтями по столу. Анфилогов был высокомерен, почти не глядел на собеседника. Казалось, что в сознание профессора встроен специальный таймер, отмеряющий точное время всякого общения, независимо от желания оппонента; как только устройство срабатывало, Анфилогов прерывал чужую речь, вскидывая ладонь с каллиграфической, чем-то донельзя оскорбительной латынью. Сам он в свою очередь идеально укладывался в академический час: стоило ему сцарапать с кафедры испещренные листки, как в коридоре тут же дергал электрический звонок.
В сущности, профессор провоцировал окружающих доискиваться основы такого чувства собственного достоинства, которое кололо каждого в незащищенное болезненное место. Иные, робкие, склонны были приписывать профессору тайные заслуги, вплоть до иностранных орденов, другие не менее трусливо объявляли Анфилогова полным ничтожеством. Что касается первокурсника Крылова, то он увидел натуру профессора как прозрачность высочайшего качества: абсолютно твердую пустоту, внутри которой нет ничего распознаваемого обиженными людьми, но сама она существует в кристаллизованном виде и достигает максимальной цены за карат. Втайне Крылов восхищался Анфилоговым: его гротескными чертами, его породистым профилем – всем странным анфилоговским обличьем, в образовании которого, казалось, участвует воображение наблюдателя; при этом было совершенно понятно, что ни в каком наблюдателе профессор не нуждается – и меньше всего в первокурснике Крылове. Наоборот, окружающие недоброжелатели нуждались в профессоре – хотя объяснить, в чем состояла эта нужда, было почти невозможно, разве уподобить Анфилогова фигуре, какая возникает при гадании на воске или на кофейной гуще и о чем-то сообщает или свидетельствует. Было поэтому грустно думать об исчезающих поколениях студенческих конспектов – многотомного рукописного издания трудов Анфилогова, где пропадали, быть может, оригинальные мысли профессора, которые он не желал разжевывать для умеренно заполненных аудиторий, лунных, скучающих лиц.
Разумеется, Анфилогов, читая лекцию потолку, не замечал первокурсника Крылова, предпочитавшего по школьной памяти располагаться на галерке. Не заметил он его и на экзамене, брезгливо дернув щекой и нацарапав в новенькой зачетке «удовлетворительно». Однако весной в квартире у Фарида, куда перед отправкой на север подтаскивали снаряжение, и куда наутро должен был подойти линялый газик от дружественных топографов, Анфилогов немедленно выцепил взглядом своего студента в тесноте шестиметровой кухни, где курящие стояли, будто в лифте. «Василий Петрович», – наново представился профессор, двинув в сторону Крылова узкую ладонь; пожимая ее, Крылов ощутил костистую силу и шершавые орехи мозолей. Сказать по правде, он не ожидал увидеть у Фарида такого ладного и ловкого Анфилогова, одетого в застиранную, словно обметанную ватой клетчатую рубаху и защитные штаны, стянутые залоснившимся ремнем; еще меньше он ожидал, что профессор окажется тем самым Василием Петровичем (для элиты – просто Петровичем), про которого говорили, будто он и с Каменной Девкой общается по-деловому, вовсе не поддаваясь ее нечеловеческому обаянию, потому что ничьему обаянию не поддается вообще. Еще утверждали, будто денег у Василия Петровича побольше, чем у иного оптовика, перегонявшего в Израиль для огранки полученное от хиты рифейское сырье.
По всему, Анфилогов тоже собирался в поле; его серьезный станковый рюкзак, помещавшийся сбоку от экспедиционной поклажи, завалившей темноватый беззеркальный коридор, представлял собой идеал рюкзака. Немного погодя профессор обратился к Фариду, указав секундным взглядом на смущенного Крылова:
– Этот едет?
– Нет, помогает, – уклончиво ответил Фарид, мешая в фиолетовой кастрюле толстый слой запузырившихся пельменей.
– И как он? – спустя небольшое время продолжил расспрашивать Анфилогов.
– Вполне. – Фарид был, как всегда, немногословен, и, как всегда, интонация его чуть-чуть противоречила смыслу.
– Понятно, – профессор, чего никогда не делал в университете, затянулся извлеченной из нагрудного кармана дамской сигареткой. – Зарабатывает?
– Так…
Фарид уже вычерпывал кушанье на подставляемые со всех сторон трещиноватые тарелки, курильщики, разгоняя разбавленные форточным холодом табачные слои, потянулись в комнату. Крылов решительно не понимал, чем был вызван внезапный интерес Василия Петровича к его персоне. Быстро прикончив обжигающую порцию на дальнем краешке стола, ломившегося не от блюд, а от множества облокотившегося, налегшего, шумного народу, Крылов, как скромный гость, отошел к Фаридовым коллекционным стеллажам и там в который раз подпал под очарование спящего вещества, футуристической архитектуры друз, еле впускавших в себя глухой, недостаточный для комнаты электрический свет. Пока он так стоял, Анфилогов на минуту, совершенно молча, возник за его спиной, появился в стекле, словно заключенная в нем голограмма, с волнистым лоснящимся носом и отчетливой рубашечной клеткой; Крылову показалось, что вот сейчас профессор сзади тронет его за плечо, – но тот, отстранившись, исчез.