Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько раз, потеряв равновесие на скользких камнях, Людмила падала. И всякий раз дед Флегонт встревоженно оглядывался:
— Мотри, девка, не подверни ногу. В каменьях-то.
От такой душевной заботы Людмиле хотелось сделать для старика все, что только было в ее силах. И даже сверх сил. Сделать именно для него потому, что больше всех на селе имел право не любить ее, конечно, Флегонт.
Людмила толкала, тащила телегу, то упираясь в задок, то хватаясь за выгнутый обод рядом с дедом Флегонтом.
С тихим треском лопнула, расползлась под мышкой старая сарпинковая кофточка. А, ладно! Людмила совсем не думала о том, что когда она явится домой мокрая, заляпанная грязью, в порванной кофте — добра тоже не жди.
— Еще, еще! — шептала она, подталкивая телегу на крутой и скользкий, глинистый взлобок. — Дедушка Флегонт, малость еще.
И засмеялась. Звонко, легко. Кузов телеги с ходу накатился на передок, заставив настоявшегося, впряженного в оглобли коня всхрапнуть и попятиться. Дед Флегонт счастливо потер ладонью плешинку.
— Ну, девка, спасибо тебе за выручку! — сказал он, довольный. И тут же горестно вскрикнул: — Мать честная! А шкворень?
Людмила снова кинулась в Одаргу. Дна сквозь мутную воду не было видно. Куда, в какое именно место упала эта железная штука, длинный стержень, без которого не соединишь обе половины телеги? Попробуй отыщи наугад! Пока еще телега стояла в речке, понятнее было, где искать. А теперь?
Забрел в воду и дед Флегонт. Вдвоем они прилежно ходили вдоль и поперек Одарги, кружились на самой глубине, шмыгая по дну ногами, проверяя каждую впадинку между камнями. Но на воде не остается следов, ничем не отметишь, где ты прошел.
И снова и снова ощупывали они дно речки ногами, но все так же, без пользы. На берегу конь бил копытами землю, вертел головой в оглоблях. Его жалили пауты. Флегонт делался все мрачнее.
— Черт, черт, поиграй да отдай! Не отдашь мою игрушку, я сожгу твою избушку! — бормотал он.
Флегонт и сноха его Настасья, хотя у них в доме и секретарь комсомольской ячейки, оба славились по селу как умельцы немножко поколдовать, заговаривать кровь, отводить дурной глаз. На этот раз магические слова не помогали.
Людмиле вспомнилось, что и отец ее иногда, если, казалось, совсем на виду терялась какая-нибудь мелкая вещь, произносил такое же вот заклинание. Только весело, шутливо, как бы подчеркивая, что делает это не всерьез. А дед Флегонт злится, из самой глубины души злится, кривит рот, облепленный белым пушком бороды, усов, и косо поглядывает на Людмилу, будто бы это вовсе не черт, а она играет со шкворнем.
Наконец не выдержал, тяжело, страшно выругался, — Людмилу обожгло, точно огнем, — плюнул, выбрел на берег и, мокрый, уселся на мокрый песок.
— Белячка… падла… будь ты проклята!.. Черт тебя из куста вылупил!
И светлая радость исчезла, погасла совсем. Как она старалась, как старалась! Разве мало еще было этого, в воду головой, что ли, броситься?…
И тут под пяткой у нее слабо звякнул о камень железный шкворень. Людмила постояла, чувствуя какой-то особенный холод под ногой. Поднять или не поднять? Отдать шкворень этому злому, несправедливому старику или пойти своей дорогой, а он пусть снова лезет в воду и ищет сам хоть час, хоть два, хоть до утра?
— Белячка чертова…
Людмила быстро нагнулась, выхватила из глубины шкворень. Вода на мгновение скрыла ее с головой, туго ударила в уши, растрепала волосы. Не подходя близко к Флегонту, Людмила выбросила железину на берег.
Дед Флегонт преобразился. Часто поморгал глазами, стал таким, каким был, когда они вместе тянули из Одарги телегу.
— Ат, зараза! — сказал он, весело подхихикнув. — Ну, еще раз спасибо тебе! Домой пробираешься, девка? Телега чичас будет готова. Садись, подвезу. Эй, девка?
Людмила отрицательно покачала головой. Медленно выбрела на берег и ушла под куст черемухи, где сидела до того.
Память, память… И счастье и горькая беда человеческая.
Счастье, когда долго и прилежно хранит она в твоем сознании добрую улыбку отца, ласковый взгляд матери, крепкую руку старшего брата. Счастье, когда торопливо и надежно напоминает тебе в стихах, затверженных наизусть, очередную строчку, в таблице умножения — верный ответ. Счастье, когда свободно ведет тебя по запутанным лесным тропинкам, подсказывает, где прошлый раз ты нашла табунок белых грибов, а где — малинник, осыпанный спелой ягодой. Или вдруг, почти час за часом, в ряд, представит тебе в удивительной красоте частицы прожитой тобою жизни так ясно и желанно, что взять бы и вернуться сызнова в те далекие дни, повторить их все, с самого начала.
Это — счастье.
Но если память упрямо приносит только то, что было связано со страхом, болью или жгучей обидой; если светлое возникает лишь для того, чтобы тут же ты смогла увидеть, как и чем оно уничтожено; если никак не можешь забыть того, о чем лучше было бы не вспоминать. Нет тяжелее страдания человеческого, все равно, седина ли у тебя на висках или пока еще розовые ленты в косах. Все равно, капля за каплей полнилась ли горькая чаша или беды разом плеснулись в нее. Спасибо доброй памяти! А от злой как отвязаться?
Людмила выжала мокрое платье, но все равно было холодно. Потупясь, она жалостно глядела на свои босые, исцарапанные ноги. Возле них лежала котомка, набитая чагой. Он очень вкусен, этот «чай», особенно с топленым молоком. Да разве так он вкусен, как китайский! Она хорошо помнит тот, настоящий чай золотистый, душистый. К чаю всегда было варенье и сдобные булочки. Мать жаловалась, что трудно доставать пиленый сахар, шафран и ваниль. Мать всегда на что-нибудь жаловалась. А в Омске им всем тогда жилось хорошо.
Зачем, зачем они бежали оттуда? Тряслись в теплушках. На санях от мороза зарывались в солому… Ведь не хотел же отец брать на себя командование отрядом! В каком испуге тогда он прибежал домой, с каким отчаянием рассказывал об этом! А все же принял отряд. И все же они поехали. Остались бы в Омске, и все были бы живы: отец, мать, Виктор. Не случилось бы и той страшной ночи в зимовье, когда ей, Людмиле, из отцовского револьвера плеснул короткий огонь в глаза, а потом целый месяц она горела в жару, задыхалась от боли. И не ходила бы она теперь босая по лесу, не рубила бы березовый «чай» топором…
На прошлой неделе ей исполнилось шестнадцать лет. Память сохранила отцовские слова: «Людочка, большое счастье к тебе придет в год твоего шестнадцатилетия». Отец это вычислил по своим книгам. Но не пришло счастье в тот день. И никогда, наверное, уже не придет. А в тот именно день она только плакала. Плакала от обиды, что никто ее не поздравил, не сделал никакого подарка. Так, только за столом поговорили: «Гляди-ка, девке шестнадцать. Взамуж скоро…» И бабушка Неонила трудно вздохнула: «А кто возьмет?»
Откуда-то вдруг налетели желтые пауты. Сновали вокруг, жадно липли к босым, исцарапанным ногам. Людмила безразлично отмахивала их веткой черемухи. Посконная, из домотканого холста, рубашка холодом стягивала плечи.