Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь пол был засыпан завитками каштановых, черных, седых волос.
— Привет! — с наигранной веселостью сказал я. — Похоже, у тебя был удачный день!
— Знаешь, — ответил Кэл, не отрываясь от окна, — эти волосы валяются здесь уже пять, а то и шесть недель. И все это время никто в здравом уме не входил в эту дверь, если не считать бродяг, что к тебе не относится, идиотов, что тоже не про тебя, или лысых — это тоже не про тебя. А если кто и входил, то лишь затем, чтобы спросить дорогу в психушку. Или приходили бедняки, а это уж точно про тебя, так что садись в кресло, на мой электрический стул, и готовься к казни. Электромашинка уже два месяца как отказала, а у меня наличных нет, не могу привести ее, проклятую, в порядок. Садись.
Подчиняясь приказу своего палача, я направился к креслу, сел и поглядел на устилавшие пол волосы — свидетельства молчащего прошлого, которые должны были что-то означать, но ни о чем не говорили. Даже глядя на них сбоку, я не мог различить в этом мусоре никаких загадочных знаков, предупреждающих об опасности, никаких вещих предзнаменований.
Наконец Кэл обернулся и стал вброд переходить море никому не нужных отрезанных прядей.
Его руки, как будто сами по себе, без его ведома, взяли расческу и ножницы. Он помедлил у меня за спиной, словно палач, опечаленный тем, что ему предстоит отрубить голову молодому королю.
Спросил, какую я хочу длину, точнее говоря, предложил мне самому выбрать масштабы разрушения, но я отвлекся, уставившись в дальний угол ослепительно белой, арктически пустой парикмахерской…
Я глядел на пианино Кэла.
Впервые за пятнадцать лет это пианино было занавешено. Его желто-серая восточная улыбка скрывалась под белой погребальной простыней.
— Кэл. — Я не сводил глаз с простыни. На какое-то время я забыл про мертвого, безобразно остриженного старика с конфетти от трамвайных билетов. — Кэл, — повторил я, — ты что, перестал играть старый кленовый регтайм?
Кэл пощелкал ножницами, — щелк-щелк! — снова пощелкал ими у меня возле шеи — щелк-щелк!
— Кэл, — повторил я, — что-то не так?
— Когда наконец прекратятся эти смерти? — произнес он глухо.
И тут же зажужжал шмель, покусывая мне уши, отчего у меня по спине пробежал знакомый холодок, а Кэл, поругиваясь сквозь зубы, уже начал стричь меня тупыми ножницами, как будто косил брошенное пшеничное поле. До меня донесся слабый запах виски, но я смотрел прямо перед собой.
— Кэл? — окликнул я его снова.
— Да? Нет, я хотел сказать — дрянь! Дрянь дело.
Он швырнул на полку ножницы, расческу и дохлого шмеля и, тяжело ступая по океану старых волос, прошел по комнате и сдернул простыню с пианино, а оно заулыбалось, словно большое бессмысленное существо, едва Кэл сел и положил на клавиши вялые руки, похожие на кисти живописца, готового изобразить бог знает что.
А дальше последовал взрыв, словно вырвали сломанный зуб из размозженной челюсти.
— К черту все! Гады! Сволочи! Я же играл, выжимал из этой штуки все, чему научил меня Скотт. Старина Скотт… Скотт.
Его голос замер.
Кэл бросил взгляд на стену над пианино. И, заметив, что я тоже посмотрел туда, отвел глаза. Но было поздно.
Впервые за двадцать лет я не обнаружил на месте фотографии Скотта Джоплина.
Открыв рот от удивления, я подался вперед в кресле.
А Кэл тем временем, сделав над собой усилие, натянул простыню на черно-белую улыбку и вернулся ко мне с видом плакальщика на собственных поминках. Он остановился у меня за спиной и снова взял в руки орудия пытки.
— В общем, Скотту Джоплину девяносто семь очков, а Кэлу-парикмахеру — ноль, — подвел он итоги проигранной игры, на которую ушла вся жизнь.
Дрожащими пальцами он провел по моей голове.
— Боже милостивый, ты только глянь, что я с тобой сделал! Господи! Ну и поганая же вышла стрижка! А я еще и до половины не дошел. Мне бы надо заплатить тебе — ведь по моей милости ты разгуливал все эти годы как запаршивевший эрдельтерьер! И уж раз на то пошло, дай-ка я расскажу, что сотворил с одним клиентом три дня назад. Ужас! Может, из-за того, что я так изуродовал несчастного, кто-то не выдержал, пожалел его и отправил на тот свет, чтобы избавить от страданий.
Я снова дернулся в кресле, но Кэл мягко придержал меня.
— Надо бы тебе ввести новокаин, но не буду. Так вот, слушай об этом старике.
— Да, да, я слушаю, Кэл, — заверил я его, ведь затем я сюда и пришел.
— Сидел точно там, где ты сейчас, — начал Кэл. — Прямо на этом самом месте, посмотрел в зеркало и говорит: «Стриги на всю катушку!» Так и сказал. «Кэл, — говорит, — стриги на всю катушку». «Самый, — говорит, — важный вечер в моей жизни. Иду в Майроновский танцзал в Лос-Анджелесе. Не был там уже столько лет! Позвонили мне, — говорит, — и сказали, что я выиграл большую премию». — «За что?» — спрашиваю. «Сказали — самый, мол, почтенный, старейший житель Венеции». — «Разве, — говорю, — это повод для праздника?» — «Молчи, — говорят, — да приоденься». — «Вот я и пришел, Кэл. Подстриги покороче, только чтобы голова не стала как бильярдный шар. И каким-нибудь там Тигровым тоником побрызгай». Ну я и давай стричь. Старик, наверно года два не стригся, отрастил целую снежную гору волос. Поливал его одеколоном, пока мухи не стали дохнуть. Ушел счастливый, оставил два бакса, наверно последние. Я не удивился. А сидел он, где ты сейчас. И теперь вот, — закончил Кэл, — он умер.
— Умер? — чуть не закричал я.
— Кто-то нашел его в львиной клетке, потопленной в канале. Мертвым.
— Кто-то… — повторил я, но не добавил, что я.
— Наверно, старик никогда не пил шампанского или давно не пил, вот и перебрал. И свалился. «Кэл, — сказал он мне тогда, — давай на всю катушку». Ты вот насчет чего пошевели мозгами: ведь и я, и ты свободно могли оказаться в том канале, а теперь, разрази меня гром и пропади все пропадом, там он один, навсегда. Поневоле задумаешься, правда? Слушай-ка, сынок, что-то вид у тебя неважный. Я слишком разболтался, да?
— А он не сказал, кто его подвезет, куда, когда и почему? — спросил я.
— Ничего такого не сказал, насколько я помню. Кто-то, наверно, подъехал на трамвае, забрал его и довез прямо до дверей Майроновского танцзала. Ты когда-нибудь проезжал там на трамвае в субботу вечером? Старые дамы и старые джентльмены так и вываливаются оттуда в своих мехах, побитых молью, да в зеленых смокингах. Пахнет от них одеколоном «Бен Гур» и тонкими сигарами. Небось радуются, что не переломали ноги во время танцев, лысины блестят от пота, тушь течет с ресниц и в чернобурках им уже невмоготу. Я там как-то был, в этом танцзале. Посмотрел, посмотрел и ушел. Думаю, этому трамваю по дороге к морю следовало бы делать остановку возле кладбища «Лужайка роз» и почти всех высаживать. Нет, спасибо. Что-то я совсем разболтался, правда? Скажи, если так… Что ни говори, — продолжал он тут же, вернувшись наконец к старику, — а он умер, и самое плохое, что теперь он будет лежать в могиле и еще тысячу лет вспоминать того гада, что так безобразно обкромсал его напоследок. А ведь гад этот — я… И так по одному в неделю. Люди с плохой стрижкой исчезают, и, глянь, их уже вытаскивают — они, оказывается, утонули, а до меня наконец начинает доходить, что мои руки ни к черту не годятся, и…