Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тамина мечтает о записных книжках, дабы хрупкий остов прошлого, каким она создала его в новой тетради, обрел стены и стал домом, в котором она смогла бы жить. Ибо если рухнет шаткое строение воспоминаний, как непрочно поставленная палатка, от Тамины останется лишь одно настоящее, эта незримая точка, это ничто, медленно продвигающееся к смерти.
Почему же в таком случае она давно не попросила свекровь прислать ей эти старые записные книжки?
Переписка с заграницей в Чехии проходит через руки тайной полиции, и Тамина не в силах смириться с мыслью, что полицейские чиновники будут совать нос в их интимную жизнь. Сверх того, фамилия мужа (она продолжала ее носить), бесспорно, все еще числится в черных списках, а полиция испытывает неослабевающий интерес к любым документам, касающимся жизни своих противников, пусть даже умерших. (Тут Тамина нисколько не ошибается: наше единственное бессмертие в папках полицейских архивов.) Вот поэтому Биби — единственная ее надежда, и она сделает все, чтобы обязать Биби. Она хочет познакомиться с Банакой, и Тамина рассуждает: ее подруге не мешало бы знать фабулу хотя бы одной его книги. Все-таки надо, чтобы во время разговора Биби обронила: «Да, именно так вы и говорите в своей книге!» Или: «Вы ужасно похожи на своих героев, господин Банака!» Тамина знает, что в квартире у Биби нет ни одной книжки и что чтение нагоняет на нее скуку. И потому Тамина хотела бы знать, о чем пишет Банака, а уж затем подготовить подругу к встрече с ним.
В зале сидел Гуго, и Тамина поставила перед ним чашечку кофе: — Гуго, вы знакомы с Банакой?
У Гуго пахло изо рта, но в остальном он казался Тамине вполне симпатичным: был тихий, робкий, лет на пять моложе ее. Он заходил в кафе раз в неделю и впивался взглядом то в книги, которые носил с собой, то в Тамину, стоявшую за стойкой.
— Конечно, — ответил он.
— Я хотела бы узнать содержание одной из его книг.
— Запомните, Тамина, — сказал Гуго, — еще никто никогда не читал Банаку. Читать книги Банаки, значит просто выставить себя идиотом. Ни у кого нет сомнений, что это писатель второго, если не третьего или даже десятого сорта. Уверяю вас, что и сам Банака в определенной мере жертва собственной репутации, он презирает людей, читавших его книги.
Итак, больше она не интересовалась книгами Банаки, но и не упустила возможности организовать встречу с писателем. Иногда она предоставляла свою квартиру, пустующую в течение дня, замужней маленькой японке по имени Жужу, тайно встречавшейся с одним женатым преподавателем философии. Философ знал Банаку, и Тамина обязала обоих любовников привести его к ней в тот день, когда у нее будет гостить Биби.
Узнав об этом, Биби сказала: — Возможно, Банака хорош собой, и твоя сексуальная жизнь наконец изменится.
В самом деле, с тех пор как умер муж, Тамина не была близка ни с одним мужчиной. И вовсе не из принципа. Напротив, эта ее верность даже за порогом смерти казалась ей почти смешной, и она никогда не хвасталась ею. Но стоило ей представить себе (а это случалось часто), что она раздевается перед чужим мужчиной, перед ней всегда возникал образ мужа. Она знала, что именно в этот момент увидит его. Знала, что увидит его лицо и следящие за ней глаза.
Конечно, все это было нелепо, даже абсурдно, и она вполне это сознавала. Она не верила в загробную жизнь души мужа, равно как и не думала, что оскорбит его память, заведя любовника. Но она ничего не могла с собой поделать.
Ей пришла в голову даже такая странная мысль: ей было бы куда легче изменять мужу при его жизни. Он был веселым, удачливым, сильным, она чувствовала себя гораздо слабее его, и ей казалось, что она, даже при желании, не могла бы ранить его.
Сейчас все изменилось. Сейчас она оскорбила бы того, кто не может защититься, кто отдан ей во власть, как ребенок. У ее покойного мужа нет никого, кроме нее, ах, никого, кроме нее, на всем белом свете!
И потому, стоило ей лишь подумать о возможности телесной близости с другим мужчиной, тотчас возникал образ мужа и с ним — мучительная печаль, а с печалью и непомерное желание плакать.
Банака был уродлив и вряд ли мог пробудить в какой-либо женщине дремлющую чувственность. Тамина наливала ему чай в чашку, и он весьма учтиво благодарил ее. Впрочем, все чувствовали себя у Тамины свободно, и Банака вскоре сам прервал беспорядочную болтовню и с улыбкой обратился к Биби:
— Я слышал, вы хотите писать книгу. О чем же она?
— Ничего особенного, — сказала Биби. — Роман. О том, как я вижу мир.
— Роман? — спросил Банака голосом, в котором прозвучало явное неодобрение.
— Это необязательно будет роман, — уклончиво поправилась Биби.
— Только представьте Себе роман, — сказал Банака. — Множество разных персонажей. Вы хотите убедить нас, что все о них знаете? Что вы знаете о том, как они выглядят, о чем думают, как одеваются, из какой семьи происходят? Согласитесь, что это вас вовсе не интересует!
— Это правда, — согласилась Биби, — не интересует.
— Видите ли, — продолжал Банака, — роман — плод человеческой иллюзии, будто мы можем понять другого. Но что мы знаем друг о друге?
— Ничего, — сказала Биби.
— Это правда, — сказала Жужу. Преподаватель философии одобрительно кивнул.
— Единственное, что мы можем сделать, — сказал Банака,
— это свидетельствовать о себе самих. Все остальное — превышение наших полномочий. Все остальное — ложь.
Биби восторженно согласилась: — Это верно! Абсолютно верно! Я ведь тоже ни о каком романе не помышляю. Я просто неудачно выразилась. Я хотела писать именно так, как вы сказали: о себе самой. Свидетельствовать о своей жизни. При этом я не хочу скрывать, что моя жизнь совершенно будничная, обыкновенная и что я, в общем, ничего особенного не пережила.
Банака улыбался: — Это не имеет значения! Если смотреть извне, так я тоже ничего особенного не пережил.
— Да, — воскликнула Биби, — правильно сказано! Если смотреть извне, ничего особенного я не пережила. Если смотреть извне! Но если смотреть изнутри, я чувствую, что мой опыт стоит того, чтобы написать о нем, и тем самым заинтересовать всех.
Тамина, подливая в чашки чаю, была довольна, что оба мужчины, спустившиеся к ней в квартиру с Олимпа духа, обходительны с ее подругой.
Преподаватель философии, попыхивая трубкой, прятался за дымом, словно стыдился.
— Уже начиная с Джеймса Джойса, — сказал он, — мы знаем, что наивысшее приключение нашей жизни — отсутствие приключения. Одиссей, воевавший в Трое, возвращался морями, сам управлял судном, на каждом острове его ждала любовница,
— нет, это не наша жизнь. Гомеровская Одиссея переместилась вовнутрь человека. Она стала содержанием его души. Острова, моря, обольщающие нас сирены, Итака, призывающая нас, — сегодня это лишь голоса нашей души.