Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы называем это имя больше для того, чтобы украсить им наши страницы; нашей специальностью этот выдающийся человек, собственно, не занимался.
Если благодаря веруламскому методу распыления естествознание, казалось, навеки было расщеплено, то Галилей тотчас же снова собрал его воедино: он снова привел естествознание к человеку и уже в ранней юности показал, что для гения один случай замещает тысячу: из качающихся церковных люстр он развил учение о маятнике и о падении тел. В науке все сводится к тому, что называют aperçu[53], к подмечанию того, что, собственно, лежит в основе явлений. И такое подмечание бесконечно плодотворно.
Галилей развивался при благоприятных обстоятельствах и пользовался в течение первого периода своей жизни завидным счастьем. Как дельный жнец, направился он к богатейшей жатве и не ленился работать. Телескопы раскрыли новое небо. Было открыто много новых свойств вещей природы, более или менее видимо и осязаемо окружающих нас, и ясный могучий дух мог делать завоевания во все стороны. Так большая часть его жизни – ряд дивных, блестящих деяний.
К сожалению, небо омрачается для него к концу. Он становится жертвой того благородного стремления, которое заставляет человека сообщать другим свои убеждения. Говорят, что воля человека – его царство небесное; но еще больше находит он радости в собственных мнениях, в познанном и признанном им. Проникнутый великим духом Коперниковой системы, Галилей не колеблется хотя бы косвенно подтверждать и распространять это отвергнутое церковью и ученым миром учение и кончает жизнь в печальном полумученичестве…
Что касается света, то он склонен рассматривать его как нечто до известной степени материальное, переносимое, – воззрение, вызванное у него наблюдениями над болонским камнем. Высказаться относительно цвета он отказывается, да и нет ничего естественнее того, что человек, созданный погружаться в глубины природы, человек, чей прирожденный проникающий вглубь гений был до невероятности изощрен математическим образованием, мог иметь мало склонности к поверхностному, легко исчезающему цвету.
Жизнь этого выдающегося человека, как и его учение, едва ли будет понятна, если не представить его себе французским дворянином. Преимущества его рождения с юности облегчают ему путь, даже в школах, где он получает первые уроки в латинском, греческом и математике. Как только он вступает в жизнь, способность к математическим комбинациям сразу сказывается в нем теоретически и научно. Если его поиски бесконечной эмпирии можно назвать веруламскими, то в постоянно повторяемых попытках вернуться к себе, в развитии его оригинальности и продуктивности обнаруживается счастливый противовес им. Ему надоедает задавать и решать математические проблемы, так как он видит, что при этом ничего не происходит; он обращается к природе и много работает над отдельными вещами, но как естествоиспытатель он встречает много помех. Можно сказать, что он не останавливается спокойно и с любовью на предметах, чтобы заполучить от них кое-что; он с какой-то поспешностью накидывается на них как на разрешимые проблемы и подходит к вещи большею частью со стороны самого сложного явления.
К тому же ему, по-видимому, не хватало воображения и пафоса. Он не находит духовных, живых символов, чтобы приблизить к себе и другим трудновыразимые явления. Чтобы объяснить ускользающее от понимания, даже совсем непонятное, он пользуется самыми грубыми чувственными сравнениями. Так, его различные материи, его вихри, его винты, крючки и зубцы давят ум, и если подобные представления принимались, то это показывает, что именно самое грубое и малопонятное оказывается иногда самым приемлемым для масс…
Среди тех, кто разрабатывает естественные науки, можно отметить преимущественно два рода людей.
Первые – люди гения, творчества и насилия – создают из себя целый мир, не очень беспокоясь о том, согласуется ли он с миром действительным. Если то, что развивается в них, совпадет с идеями мирового духа, – возникают истины, которым изумляется человечество и за которые оно в течение веков должно быть благодарно. Но если в такой дельной, гениальной голове родится химера, которой нет прообраза в универсальном мире, то подобное заблуждение может не менее властно распространиться и на столетия пленить и обмануть людей.
Люди второго рода – даровитые, проницательные, осмотрительные – проявляют себя хорошими наблюдателями, тщательными экспериментаторами, осторожными собирателями данных опыта; но истины, которые они добывают, как и заблуждения, в которые они впадают, довольно ничтожны. Их правда часто незаметно присоединяется к общепризнанному или пропадает; их ложь не принимается, а если это и случится, то легко меркнет.
К первому из этих классов принадлежит Ньютон, ко второму – лучшие из его противников. Он заблуждается, и притом самым решительным образом. Сначала он находит свою теорию удобной, затем с чрезмерной поспешностью убеждается в ней, прежде чем ему становится ясно, какие вымученные приемы нужны, чтобы провести на опыте применение его гипотетического aperçu. Но он уже высказался публично, и вот он пускает в ход всю ловкость своего ума, чтобы провести свой тезис, причем совершенный абсурд он отстаивает пред лицом всего света как окончательную истину.
Мы имеем в новой истории наук подобный случай в лице Тихо Браге. Он тоже впал в ошибку, приняв в своей мировой системе производное за первоначальное, подчиненное за господствующее[54].
…Уже в письме Ньютона к секретарю Лондонского королевского общества, как и во всех его ответах противникам, можно обнаружить указанный нами в полемической части способ трактования предмета, который унаследовали и его ученики. Это – беспрерывное утверждение и отрицание, безусловное суждение и моментальное ограничение, так что верно и все, и ничего. Этот способ, по существу, просто диалектический и достойный софиста, который хочет водить людей за нос, проявляется, насколько мне известно, со времен схоластики впервые у Ньютона. Его предшественники, начиная с возрождения наук, были если нередко и ограниченны, то наивно догматичны, если и близоруки, то честно дидактичны; изложение же Ньютона состоит из постоянного переворачивания вещей на голову, из самых безумных перемещений, повторений и ограничений, из превращенных в догматы и дидактику противоречий, которые тщетно пытаешься схватить, но под конец выучиваешь наизусть и воображаешь, что этим действительно что-то приобрел.