Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Христос не заповедовал нищенства…
– Он ни черта не заповедовал. Люди живут и множатся, как умеют, и начхать им на Христа и на всех божьих угодников. И я жить хочу. Во имя самого себя, во имя России, чтобы она не сверкала перед миром голым задом; жить хочу во имя тебя и наших будущих детей. Да. Так было. Так есть. И так будет. Под каким бы соусом ни подавали поросенка – поросенок останется поросенком.
– Грубо. Грубо. Жить ради живота своего – грубо и гадко.
– Ах, как мы привыкли к соусам, к сиропам и всяческой заоблачной ерунде! А я грубый. Голый. Просто инженер. Да! Я живу во имя обогащения России – и это, понятно, грубо. Вот если бы я сказал, что хочу жить ради святых ангелов на розовых крылышках, тогда, пожалуй, я угодный богу раб божий. Ко всем чертям рабов божьих. Да! Надоело. По горло сыт ерундой. Большевики не верят во всю эту чепуху, и правильно. Молитвами не спасешь Россию от голода и тифа. А у нас тиф, холера и голодуха!
– Гавря, Гавря! – На глаза Дарьюшки навернулись слезы.
– Ну, что ты? Что ты? Сама же начала.
– И не оставлю. Не оставлю, – бормотала Дарьюшка сквозь слезы, – не оставлю! Ты не видишь, куда идет Россия с большевиками, с этими узурпаторами власти?
– Побей меня гром!
– Ударит. Ударит, Гавря.
– Давай без страхов, святая душа. Пусть она придет, смерть, но сама по себе, а не приведут ее ко мне твои высокоидейные братья – эсеры, которым надо жрать и захватить власть. И ты будешь виновен тем, что кушать им охота. Но они не просто тебя скушают, а перво-наперво оговорят идейно, упакуют в политический гроб, как это сделали со мной в «Свободной Сибири», а потом сожрут за милую душу и не отрыгнут, как кит отрыгнул Иону. Или кого там по Библии. Так что оставь свои страхи. Час поздний. Жить надо проще, расщепай меня на лучину. И никто из нас не знает:
И, положив руки на голые плечи Дарьюшки:
– Не так ли? – спросил, наклонясь поцеловать, но она не далась.
– Ты не такой, Гавря. Ты сам себя оговорил. Вспомни, как мы мечтали с тобой о прекрасном! И нам было так хорошо. Ты же вступил в нашу партию не из прихоти, а по зову сердца. Неужели ты все забыл?
Грива замахал руками:
– Каюсь, каюсь, грешен! Нашло такое затмение – залез в болото. И все тот краснобай, Николай Михайлович.
– Как тебе не стыдно!
– Извини. Но он, этот Николай Михайлович, порядочная сволочь!
Дарьюшка схватилась за мокрые щеки!
– О, боже! Ты даже на мертвом танцуешь!
– Что? Что?
– Николай Михайлович расстрелян в подвалах ЧК! Грива некоторое время ошарашенно смотрел на Дарьюшку.
– Не может быть!
– Так ты ничего не знаешь? – язвительно усмехнулась Дарьюшка, и слезы ее высохли. – Но ты сейчас узнаешь…
Дарьюшка быстро вышла из комнаты, прикрыв за собою дверь. Что она еще припасла? Ну, беспокойное создание!
Грива поглядел на часы: второй час! Поздняя ночь, а женушку в трех ступах не утолчешь. «Дались ей эсеры, черт бы их подрал. Они ее окончательно закружили, – подумал Грива, затягиваясь дымом. – Жужжит, жужжит и уразуметь не может, что ее милосердие – ветхая хламида из рыцарских времен. Сейчас в таких одеждах не проживешь – горло перервут милосердные братья эсеры. Только дайся им в руки, тут и сожрут вместе с потрохами. У них же закон: как бы ловчее перервать друг другу глотку, протолкнуться вперед, если даже придется кому-то наступить на череп! Но ведь это же Дарьюшка! Жена! Как же ее убедить, что жизнь и революция – не французские лампасеи?»
«Она еще тешится пятью мерами жизни!» – иронически покачал головой Грива, и его мягко очерченное лицо с высоким лбом и спокойным разлетом черных бровей стало еще более задумчивым. Он-то понимал Дарьюшку! Но что поделаешь, если вся Россия в эти тяжелые дни – кипящий котел?! У большевиков – своя платформа, у эсеров – своя, а у меньшевиков и разных кадетов – своя, а в самой России голод и разруха! Брюшной и сыпной тиф полощет по всем губерниям: животина дохнет от сибирки и сапа; мужики гноят хлеб в ямах – хоть караул кричи. Доколе же?
Нет, он не зря разорвал в клочья свой партийный билет эсера. Ко всем чертям! Наслушался краснобаев – и самому тошно. Но что же делать с Дарьюшкой? Как ее убедить?
Она и слушать не хочет о большевиках; а что она знает о них? Дикие бредни эсеров? Экая чушь. Они, эсеры, навеличивают себя подлинными революционерами. Обормоты и путаники. И сами не ведают, чего хотят. И за социализм и за капитализм. И нашим и вашим. Свистуны, и больше ничего.
«Она же знала Аду Лебедеву? – вспомнил. – Я ее сведу с Адой. Если Ада не вытряхнет из нее дурь…»
На тонкой рисовой бумаге – прокламация «Союза освобождения России от большевизма». Отпечатана не иначе как газетою «Свободная Сибирь». Грива узнает мертвую хватку газетчиков. Чего они только не нагородили! Куча мерзостей! Имена, фамилии и пытки, пытки в подвалах ЧК! Кровавая тризна. Если поверить – с ума сойти можно.
Не слова, а вопль «к братьям и сестрам»!
Что ни слово – то камень по башке.
Дарьюшка видела, как неприятно отвердело лицо мужа и глаза его будто стали свинцовыми.
В улице раздался цокот копыт. Грива вздрогнул, оглянулся на замерзшее окно.
– Это… это… что же, а? – проговорил с паузами.
– Теперь ты знаешь, кто такие большевики.
– Где это ты взяла?
– Люди дали.
– Какие люди? Кто?
– Которые живут не ради живота своего.
– Ты знаешь, чем это пахнет?
– Знаю. Если ты меня выдашь – меня расстреляют в ЧК. Вот и все.
– Это же фитюлька, фитюлька подлецов! Проходимцев! Свистунов! Чего они только не натворили, побей меня гром! Вздор. Чепуха. И ты эту чепуху – подлую чепуху, опасную чепуху где-то прячешь в доме.
– Ты боишься?
– О, святые угодники! Да ты понимаешь ли, в какое болото залезла?
Дарьюшка невозмутимо заметила:
– Какой же ты… жалкий, Гавря. Ты даже правде боишься взглянуть в глаза. Святой правде! О, боже! Как мне страшно! Такие, как ты, Гавря, погубят Россию. Но ты еще не знаешь, Гавря. Я… я хотела тебя подготовить к самому страшному и вижу – для тебя нет ничего ни святого, ни страшного. Один только страх перед большевиками.
У Гривы комок подкатил к горлу – слова застряли. Но он сдержал себя от вспышки. Пожалел, что ли, Дарьюшку?