Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему ни в одном из официальных документов нет ни одного намека, что ученого судили по обвинению в поддержке и пропаганде теории Коперника как выражающей физическую истину? Мы не находим этого ни в заключении богословской комиссии, специально созданной Урбаном VIII в августе 1632 года для рассмотрения текста «Dialogo», нет этого ни в вопросах, поставленных перед Галилеем на допросах в трибунале, ни в заключениях трех консультантов Священной кацелярии в апреле 1633 года, ни в защитительной речи самого Галилея, ни в беседах Святейшего с тосканским послом Никколини. Везде речь шла о другом: о том, что он трактует эту теорию не как гипотезу (пусть даже наилучшую, намного превосходящую Птолемееву), «спасающую явления»[1780].
Почему в «окончательном решении» Урбана VIII по делу Галилея, от 16 июня 1633 года, последнему строжайше предписывалось «не рассуждать более никоим образом, ни письменно, ни устно, о движении Земли или о неподвижности Солнца, ни о противоположном (et e contra)», иными словами, Галилею запрещалось в дальнейшем упоминать как о теории Коперника, так и о теории Птолемея?
Не говорят ли перечисленные обстоятельства, что в глазах Урбана VIII Галилей был виновен не в том, что теории Птолемея он предпочитал теорию Коперника, а в том, что он посмел утверждать, будто в человеческих силах построить научную теорию, точно описывающую реальность и раскрывающую подлинные причинно-следственные связи? Складывается впечатление, что, по мнению верховного понтифика, это утверждение прямо вело к тяжкой доктринальной ереси – отрицанию важнейших атрибутов Бога: его всемогущества (а если вдуматься, то и его всеведения).
Хотя аргумент Урбана был облечен в теологическую форму (что естественно для верховного понтифика), он не чисто богословский. Если рассуждать отвлеченно-логически, то позиция папы сводилась к следующему: сколько бы наблюдаемых данных ни свидетельствовало в пользу некоторой теории, всегда можно представить некий мир, в котором все эти наблюдения будут истинными, но теория – ложной[1781]. Галилей, в принципе, понимал это затруднение, но ученого смущало обращение папы именно к сверхъестественному миру. И смущало Галилея это обстоятельство, разумеется, не в силу его якобы недостаточной крепости в вере, а в силу убежденности, что Бог – не иллюзионист и не обманщик, что Он создал упорядоченный мир, явления которого подчинены определенным, математически выражаемым законам, и задача науки – постичь эти законы. Если же ход естественных явлений определяется сверхъестественными причинами, то тогда в «естестве» (то есть в природе) не остается ничего «естественного».
Различие позиций Урбана VIII и Галилео по отношению к познанию мира можно рассматривать в более общем – философском – плане, отвлекаясь от исторических деталей и несколько «картезианизируя» позицию Галилея, как это было сделано М.К. Мамардашвили:
Вспомним галилеевско-декартовскую проблему: возможно несколько различных миров, которые объясняют одну и ту же совокупность явлений. Скажем, для явлений Солнечной системы допустима модель вращения Земли вокруг Солнца, исходя из которой объясняются видимые явления, но эта модель не исключает другие возможные модели. Из истории науки известно, что некий кардинал как-то сказал Галилею (а он, по рассказам, якобы ничего на это не ответил), что спасти явление можно разными способами (речь идет об описанной Ореджи беседе М. Барберини с Галилеем. – И.Д.). Почему? Потому что мы имеем здесь дело с конструкциями, подобными нашему мышлению, или, точнее, с тем, что делается нашим мышлением. А все, что им делается, может быть и таким, и этаким. Можно одну конструкцию построить и из нее вывести и «спасти» явление, а можно и другую. И кардинал говорит: вы хотите запретить Богу построить другой конструкт и из него вывести эти же следствия? Галилей же якобы промолчал, но я думаю, он промолчал, потому что ответом на такой вопрос и было знаменитое декартовско-галилеевское: не могу не знать. Галилею принадлежит следующая известная фраза (в декартовской формулировке): я могу прекрасно учить вещам, которые не истинны и не ложны. Интересно, что вещами не истинными и не ложными он считал все математические формулы, теоремы, вообще все знания, взятые в определенном смысле. Они как бы безразличны, возможны – и только. Логические истины относительно предметов в мире только возможны. Абстрактные истины относятся лишь к сфере возможного. А реализация их в мире, утверждение их оценки – случайность. В каком смысле? В том, что может быть и то и другое, – нет необходимости. Галилей говорил: тому, что истинно, нельзя научиться, если не знаешь из себя, сам. Следовательно, Декарт и Галилей противопоставляют этой возможности или сфере логических истин сферу жизни нашего мышления, которое находится на уровне «ego cogito», где ты уже знаешь сам. Ответом на вопрос кардинала было рассуждение другого мыслителя, Кеплера. Он очень убедительно отвечал (эта проблема и в XX веке носится в воздухе – я имею в виду заявление неорационалистов о нескольких теориях, которые одинаково объясняют наблюдаемое явление): обманщики, говорил Кеплер, – подставьте под это декартовского злого гения – должны были бы обладать в таком случае фантастической, фактически невозможной памятью, и все равно, неминуемо, в каком-либо месте, повторяя свои объяснения, делая все время правильные выводы, спасая явление, они проговорились бы. Действительно, тот, кто говорит правду, не загружает свою память. Бытие не нужно помнить, потому что оно есть (или было), а то, что ты сочинил по поводу бывшего, всегда нужно помнить. И если сочинил много, то нужно иметь чудовищную память, чтобы не попасть впросак. А бытие помнить не надо. Кому не надо помнить бытие? Душе. Упечатлившейся душе. Упечатленная душа познаёт потому, согласно Декарту, что познавать можно только то, что есть в душе. Если не упечатлилась душа, то познавать и говорить не о чем. О том, что действительно есть в мире. Познавать можно только то, что есть в упечатлившейся душе. Это древний античный принцип: мышление – это беседа души с самой собой о былых встречах с Богом[1782].
В итоге разнонаправленность действия различных факторов этого процесса определила его своеобразие: жесткость антикоперниканской (и антигалилеевской) риторики при сравнительно мягком реальном наказании для тосканского virtuoso и «послаблениях» ему, сделанных в ходе следствия и суда.
Не следует забывать и о том, что сама публикация «Dialogo» свидетельствовала о поляризации противоборствующих сил. Галилей печатно (то есть публично) заявил об истинности теории Коперника. Более того, он привел аргументы, которые, как ему казалось, доказывали правильность коперниканской космологии. Это означало, что его оппоненты в курии могли отныне опираться не на слухи, не на доносы и не на копии писем Галилея друзьям по поводу устройства мира и соотношения коперниканской теории с библейскими утверждениями, но на пятисотстраничный текст, принадлежавший ему самому. В случае неблагоприятного для последнего заключения экспертов инквизиции по поводу идей, отстаиваемых в «Dialogo», отныне имелись юридические основания начать против автора судебный процесс.