Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Я тогда работал не только над симфонией. Решив сделать подарок Тигесену, я закончил новую сонату для скрипки и фортепьяно. Туда вошло много забавных и странных идей. Как и в уррландский период, я изобразил в музыке некоего человека, но не чтобы его унизить, или улучшить, или выразить симпатию к нему; просто хотелось перевести в звуковые колебания омывающий этого человека воздух. Я думал об этом человеке только как об особом случае творения. — Я предполагаю, что, возможно, и писатели создают своих персонажей похожим способом. Они не отображают полностью какого-то конкретного человека, а реагируют на отдельные примечательные черты, которые и запечатлеваются их чувственным восприятием; и из этих, едва ли подвижных, семенных клеток в их памяти со временем вырастает — питаемый струями подтекающих со всех сторон жизненных впечатлений — тот или иной персонаж… Я в то время думал о Хольгере. Я много раз сопровождал его на танцплощадку. Я слышал гудение его пока еще мальчишеского баса. Я наблюдал его подростковую жадность к удовольствиям и это постоянное порхание вокруг него очень даже телесных мотыльков в летних платьицах: кухарок, гладильщиц, горничных, продавщиц, заблудших дочерей зажиточных бюргеров. Раскаленные солнечные лучи проникали сквозь мутные от пыли оконные стекла. Снаружи зеленели кусты. Благоухание жасмина (ах, он уже отцвел; значит, это были духи) через открытую дверь вторгалось в помещение, смешиваясь с едким запахом пота и нечистого белья. Столбы, состоящие из вони разлитого пива, из пропитанного мочой пара, который сочился сквозь шлюзы шатких сортирных стенок, и из взвихренных кухонных ароматов, танцевали в зале вместе с кружащимися парочками. В саду мирно покоилась на столах и скамьях тень могучего конского каштана. Я усаживался снаружи, и обрывочные инструментальные аккорды, вскрики, напевы сплетались для меня в новые спотыкающиеся мелодии{455}. Изобилие звуков и образов, сконцентрированных вокруг шестнадцатилетнего человеческого самца… Наступала ночь, в теплом пространстве древесной кроны начинали жужжать комары; жадность к моей крови заставляла их опускаться мне на руки и на лицо. Я с размаху ударял по ним, некоторых удавалось раздавить. Звезды между тем ясно смотрели на меня сверху, некоторые даже подмигивали сквозь листву. Кельнер в темноте приносил мне пиво и бутерброд, пересчитывал в руке неотчетливые монеты, обманывал меня — потому что было темно и так простительно, что он обманывает. Крепкие ноги Хольгера топали по половицам — внутри, в зале. Дело не в нем. Он просто должен был оказаться здесь, чтобы все было так, как было.
Я находил, что такие часы неисчерпаемы: меня интересовала простодушная греховность, воплощенная в этом неизменном состоянии, в плохом пиве, в дерзкой повадке парней, в фальшивых звуках. Я слышал флейту Пана, глухой звон колоколов, трели соловья или невероятный тон далекого парового свистка… и перешептывания танцующих, которые по двое выскальзывали за дверь, потому что не могли больше держаться друг за друга. Могила поглотит их всех; но эти часы уже относятся к бывшему: они уже были местом действия определенных событий{456}. Проповедникам не понять, насколько ценны такие часы — именно потому, что коротки, и так невероятны, и рассредоточены, словно утраченная музыка. Этим невеждам невдомек, что выстаивает только бренное{457}. Что не-бренное никогда не выстаивало, никогда не будет выстаивать.
Так Хольгер, хотя сам не подозревал об этом, помогал мне при написании сонаты: давал что-то, не давая, и я это брал, не беря.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Тутайн, вопреки ожиданиям, взял в аренду какой-то крестьянский двор, будто собирался торговать лошадьми и после истечения годичного срока.
— Так мы не уедем отсюда? — спросил я не без разочарования.
— Уедем, это превентивная мера, — таинственно ответил он.
Я настолько хорошо себя чувствовал в своей новой шкуре, что и не пытался получить более точные сведения. Меня бы по-прежнему все устраивало, даже если бы Тутайн отказался от плана покинуть город — из деловых соображений или под воздействием каких-то обстоятельств.
Прибыли первые жеребята. Мы пережили празднично-красивое, счастливое событие, наблюдая этих грациозных, гордых и нежных животных, чья юность и одержанное нетерпение, словно струи целительного дыма, прорывались наружу сквозь двери конюшни. Подъездные ворота мы заперли, и под теплым солнцем позднего лета жеребята резвились на дворе. Горы зеленой порубленной люцерны были приготовлены для их мягких чувствительных губ. Точеными копытцами подвижных передних ног жеребята ударяли друг друга в грудь. Они погружали головы в ящик, где лежал размолотый мел, а когда выныривали оттуда, губы и уши у них были припудрены белым. Подскакивая друг к другу, жеребята терлись боками, словно обезумевшие лососи.
В одно прекрасное утро снова появился Эгиль. Коротко поздоровался со мной. Потом они с Тутайном уехали.
Он не переселился к нам; но приходил теперь каждый день, чтобы помогать Тутайну. Торговля внезапно расцвела, как никогда прежде. Несомненно, Тутайн скупил все лучшее потомство жеребцов и кобыл в ближайшей округе. Его познания и приложенные им усилия принесли плоды.
Его физическое состояние все еще оставалось нестабильным. Он похудел. Иногда совсем не чувствовал аппетита. Сил у него заметно поубавилось. По вечерам он обычно молчал, предаваясь грезам. Он говорил, что счастлив. Да только теперь его работа неизменно сопровождалась усталостью. Поэтому неудивительно, что он больше, чем когда-либо прежде, мечтал о помощнике; и возвращение Эгиля пришлось очень кстати. Я, между прочим, не знал, чем в последнее время занимался приемный сын Фалтина и какие планы он строит на будущее, — пока однажды вечером нам не нанес визит сам синдик, одетый по-праздничному. (Он был во всем черном.) Эгиль, как обычно, к этому времени уже ушел.
Этих троих — Эгиля, Фалтина, доктора Бострома — объединяло пестрое товарищество. Они знали о странном братстве по крови. (Виданное ли дело, чтобы доктор Йунус Бостром хранил при себе чужие секреты? И потом, золотые кольца на наших руках достаточно нас разоблачали.) Мы хотели бежать от чужого любопытства, от всякого рода последствий. А были — как деревья, вросшие корнями в землю, которые выстаивают даже на плохой почве.
Понятная робость удерживала меня от попыток узнать что-либо о Гемме. И хотя Гемма жила по соседству с нами, я уже несколько месяцев ее не видел. Предполагаю, что в дневное время она больше не выходила из дому.
Когда Фалтин торжественно перешагнул наш порог, настроение у меня испортилось: я почуял угрозу. Я хотел предупредить его намерение, в чем бы оно ни заключалось, и смутить пришедшего вопросом о моей прежней возлюбленной. Но он покончил со всеми стискивающими мне сердце представлениями одной-единственной фразой. Он сказал: «Эгиль собирается жениться на Гемме».